Алексей Холмов избрал свою дорогу. Его потянуло не к верховой езде и не к жизни в зятьях. С тем же юношеским пылом, с каким Алексей вместе с отцом воевал, он стал укреплять в станице молодую советскую власть. Ему не исполнилось и двадцати, когда он, комсомольский вожак Весленеевской, вступил в партию. В тот год молодой коммунист Алексей Холмов еще батрачил у казака Веселовского. Тогда он умел и сыграть на двухрядке, и сплясать, и сказать зажигающее слово, и горячо взяться за дело.
Вскоре его батрацкая жизнь кончилась. Алексей Холмов пошел по жизненной лестнице — все вверх и вверх, все выше и выше. Сперва комсомольская ячейка и станичный батрачком, потом изба-читальня, райком комсомола, рабфак, курсы пропагандистов — лестница была крутая, подниматься по ней было нелегко. Но энергии Алексея Холмова можно было позавидовать. Ему неведомы были ни лень, ни усталость. Учеба давалась легко. Читал много и прочитанное умел не только понять, но и запомнить.
Теперь, на веранде, мучаясь от бессонницы, он хотел мысленно и как бы со стороны посмотреть на себя, на всю свою жизнь. Каким был и каким стал. Как жил и что делал. Почему-то раньше такого желания у него никогда не возникало. То ли не было досуга для размышлений, то ли считал, что самому на себя смотреть нечего — пусть смотрят другие; что жизнь его сложилась удачно и вспоминать прожитое не было нужды. А что же теперь? Возникла такая нужда? Да, оказывается, возникла, и возникла потому, что где-то в глубине сердца хранилась тайна о том, что с той высокой лестницы, на которую за многие годы взошел, его попросили сойти не потому, что он стал стар и болен. Пятьдесят семь лет не старость, а бессонница и боль в затылке не болезнь…
Было обидно сознавать, что так рано оказался не у дел. Но нигде и ничем не выказывал он эту свою обиду. Хотелось, чтобы никто и никогда не узнал истинную причину его ухода от дел и чтобы те, кто любил и уважал его, навсегда сохранили о нем самые добрые чувства.
Ворочаясь на скрипучей железной кровати, Холмов понимал, что только сознание своей ненужности и заставляло его так критически относиться к себе, и так много думать о том, как жил, где шел прямо и смело, а где не прямо и не смело. Раздумья его были похожи на то, как если бы он заново стал переписывать и переделывать свою, но не им написанную биографию. Прочитал страницы и удивился: все в этой биографии было изложено, в общем, правильно, и все было, в общем, неправильно. Описана будто бы его жизнь и будто бы не его, и ему теперь надо все заново переписать, все заново переделать, все уточнить, снабдить нужными фактами, примерами. «А Ивановна за рулем сидит…» «Черти бы ее взяли, эту Ивановну! — раздраженно думал Холмов, спуская с кровати костлявые ноги. — И надо же так прицепиться этой песенке… Да, шалят, сдают нервишки. Ночь опять пропала — не усну. Даже кузнечики уже отыграли свое и умолкли, а я все еще не сплю. Как же мне уснуть? В голове-то какая тяжесть…»
Голый до пояса, в узких трикотажных исподниках, высокий и худой, он прошел в комнату. Нечаянно ногой опрокинул стул. Стул загремел и разбудил Ольгу.
— Ох, Холмов, Холмов, опять ходишь? — сказала она, вставая. — Опять не спишь?
— Опять не сплю.
— Хочешь принять таблетку?
— Хочу.
— Возьми на столе. Там и стакан с водой.
Он положил на язык горькую, горше хины таблетку, поспешно запил ее и ушел на веранду. Луна уже низко повисла над морем и тоскливо смотрела ему в глаза. Он сел на кровать, оперся руками о костлявые колени и задумался. В это время появился Чижов. В одних трусах, плотно сбитый крепыш, похожий на штангиста легкого веса. «Вот кому спится хорошо, — подумал Холмов. — Молод, здоров, чего же ему не спать?..» Чижов, зевая, сказал, что на новом месте снится ему хорошо, что никаких снов не видел. И, глядя с укоризной на Холмова, добавил, что возле моря и в тиши не спать даже грешно.
— А я вот не сплю, — ответил Холмов. — Видно, еще не привык к новому месту.
— На фронте, помните, Алексей Фомич, любое место для вас было привычным.
— То, Виктор, на фронте. И помоложе был, и вообще…