— Разумеется, ничего предосудительного нет в том, что руководители пожелали узнать о себе мнение колхозников, — заговорил Холмов. — И привлекать к ответу секретаря парткома не за что. Но надо ли было прибегать к анкетам и к анонимным ответам? Разве нельзя было спросить у колхозников совета или узнать их мнение без анкет? Почему бы не поговорить с ними откровенно, с глазу на глаз? О том же Алешкине или Острогорове? Пусть бы услышали, что о них думают колхозники. Не анонимы, а живые люди.
— Это, Алексей Фомич, хорошо выходит в мечтах, — понуря стриженую голову, сказал Величко. — Помечтал, да и все. В жизни, сказать, на практике, чаще всего откровенного разговора не получается.
— Почему?
— Я так думаю: колхозники или стесняются, или жалеют нас и не хотят обижать, или побаиваются.
Рано стемнело. Мария Васильевна управилась по хозяйству и, поджидая Клаву, прилегла отдохнуть. Слышала, как за дверью бубнили мужские голоса. «И о чем они там все беседуют и почему не ложатся спать?» — думала она.
Клава вернулась с собрания, когда часы на стенке хрипло отсчитали восемь. Холмов поговорил с Клавой и начал прощаться. Клава и Анатолий просили Холмова остаться ночевать. Клава сказала, что постелит ему в их комнате, что сами они лягут в сарае, где стоит летняя кровать. Холмов благодарил за гостеприимство, говорил, что не хочет их стеснять. Пожелал Клаве и Анатолию счастливой семейной жизни и уехал.
Ночь темна и прохладна. В приспущенное стекло врывался ветерок и холодил лицо. Полыхали прожектора на дороге. Думая о том, что в Весленеевскую они приедут только к рассвету, Игнатюк посоветовал Холмову вздремнуть.
— А я поведу машину осторожно, — добавил он.
Уснуть же было трудно. И не потому, что качались рессоры, что щека терлась о скользкий дерматин, которым было обтянуто сиденье. Не спал Холмов потому, что как только он закрывал глаза, так сразу воскресали двор, полный гусей и уток, хата под камышом и стриженый Величко. То он видел похороны Стрельцова и начальственно-строгого Руднева в черном костюме. «Руднев не Щеглов…» То блестело озерцо и слышался голос Сагайдачного: «Если к делу относиться добросовестно, то есть так, как требует сама основа основ Советского государства…»
«Но бывает же и так, когда руководитель и не пьяница, и не бюрократ, и к делу относится добросовестно, и хочет все делать как лучше, а не может. Тот же Стрельцов. Разве он хотел, чтобы Камышинский был отстающим районом? Ему не откажешь ни в честности, ни в добросовестности. Горячился, болел душой, надорвал сердце. Сам до всего доходил, хотел во всем преуспеть, а не мог. А почему? Почему Сагайдачный смог, а Стрельцов не смог? Может быть, в нелегкой профессии руководителя мало быть честным и добросовестным? Может быть, настоящему руководителю еще нужно иметь нечто большее, что уже идет от разума и от характера чело века, от его природного организаторского таланта? Не простое соблюдение основы основ, о котором говорил Сагайдачный, а умение видеть и понимать их великую сущность? Или тот же Григорий Калюжный? Образован, начитан, пишет научный труд, и нельзя сказать, что к делу относится недобросовестно… „Возможно, из Южного и не так вам все было видно, а мы-то тут, вблизи, нагляделись“. Возможно, возможно. Но разве всюду и все так плохо и так огорчительно? Ведь вот меня порадовал Сагайдачный. Или Медянникова. Да и ты, Анатолий Величко… А кто огорчает? Калюжный, Рясной, Стрельцов, Руднев. И мне за них обидно, потому что я чувствую и свою вину», — думал Холмов, сидя с закрытыми глазами.
— Алексей Фомич, въезжаем в Старо-Конюшенскую, — сказал Игнатюк. — Помните, как нас тут славно встречали джигиты?
Как только Игнатюк сказал это, память вмиг воскресила кортеж машин на дороге. Перед въездом в станицу выстроилась сотня старо-конюшенских джигитов. Усатые и безусые красавцы были в бурках, в папахах и синих башлыках за спинами. Черноусый командир сотни, раскинув полы бурки, картинно подлетел к головной машине. Осадил коня, приподнялся на стременах и прокричал рапорт. Покатилось над степью мощное «ура».