Однако совершенно очевидным для Проскурова было и то, что в какой-то час и в каком-то месте их дружба дала трещину, а пути-дороги постепенно начали расходиться, как от стрелки расходятся железнодорожные рельсы. И обидно было, что чем больше проходило времени, тем эти пути-дороги все дальше и дальше отходили одна от другой.
Он мучительно думал о причинах, побудивших Холмова пешком отправиться в Весленеевскую. По его предположению, этих причин было три. Первая причина та, что Холмову, как говорила Ольга, захотелось посмотреть белый свет. Причина, в общем-то безобидная и несерьезная. Вторая причина, если верить Медянниковой, состояла в том, что Холмову надоело жить без дела. Тоже неубедительно. Может, просто чудачество? Это в его характере. И раньше Холмов, бывало, совершал поступки неожиданные и странные. Однажды собрал в Первомайском совхозе секретарей райкомов и начал обучать их вождению трактора. Сам тоже садился за руль… Третья причина — Верочка. Возможно, Ольга не напрасно ревнует? Может быть, и в самом деле тут есть что-то такое, личное, интимное, что и заставило Холмова уйти из дома? Ушел, и в тот же день пропала куда-то Верочка. Слов нет, женщина она молодая, собой симпатичная, даже смазливая, в такую и влюбиться было бы не грех, — думал Проскуров. — Но мне трудно даже представить себе влюбленным Холмова не только в Верочку, а вообще…
«Что же заставило тебя, дорогой Алексей Фомич, человека немолодого и больного, не только шагать от станицы к станице, но и вмешиваться в станичную жизнь? — думал Проскуров, мысленно обращаясь к Холмову. — Со стороны это выглядит и странно и смешно. Было время — вмешивался, имел на это право, и тогда от твоего вмешательства была польза. Теперь же, Алексей Фомич, от твоего вмешательства пользы нет. Эх, Алексей Фомич, да твое ли теперь это дело? Получил заслуженный отдых и живи, отдыхай. А ты горячишься, куда-то рвешься! Лекцию пишешь, в колхозах недостатки выискиваешь. Разумеется, недостатки есть. Верно и то, что в „Авангарде“ перегнули палку, что у колхозников урезали приусадебные участки. Но тебе-то что до этого, дорогой Алексей Фомич? В станице Широкой или еще где кто-то дурно обошелся с посетителями? Но тебе-то что за печаль-забота? Ты свое отслужил, как говорится, отгорел и отполыхал. Ты окружен заботой, и скажи мне, что еще нужно, и я все для тебя сделаю. Живи спокойно в Береговом и не лезь туда, куда тебя теперь уже не просят. Допустим, захотелось тебе побродяжничать? Так и иди себе, как ходят на прогулках, тихо, мирно. Стараешься показать, что ты все еще тот Холмов, каким был и каким тебя все знали. А ведь ты уже не тот, совсем не тот. Но понимая этого, люди по-прежнему тянутся к тебе со своими житейскими горестями, откровенно говорят с тобой, окружают тебя почестями, а тебе это, знаю, нравится. Или ты как бегун? Преодолел марафонскую дистанцию и никак не можешь остановиться? Отключившись от дел, ты все еще не можешь не тревожиться, не волноваться? А меня-то что так встревожило? Может быть, я в душе побаиваюсь, как бы твои встречи с людьми, твои беседы не повредили мне? Сам себе боюсь сознаться и начинаю обвинять в каких-то грехах? Нет, мне бояться нечего, мне лично ты навредить не можешь. Мои тревоги и мои заботы о тебе, дорогой Алексей Фомич».
— Родниковская, Андрей Андреевич, — сказал Игнатюк. — В райком или к Калюжному?
— В райком.
Поглядывая в окно, Калюжный издали увидел пылившие по улице «Чайку» и «Волгу». Из райкома выбежал как раз в тот момент, когда Проскуров выходил из машины. Молодой, стройный, в немарком, несколько смятом костюме, Проскуров впереди Калюжного прошел в кабинет и сразу же спросил:
— Ну, как наш Алексей Фомич?
— Плохо.
— Что плохо? С ногой плохо?
— С ногой у него лучше, — ответил Калюжный, вытирая платком бритую голову. — С характером плохо. И с настроением. Он не то что грустен, а подавлен. Спокойно говорить не может. Нервный стал, просто беда! Требует немедленно снять с работы Ивахненко. Относительно урезанных огородов в Ветке говорит, что это наша грубейшая ошибка…