Показывая, куда может завести гордость, Достоевский создает теорию Раскольникова о делении человечества на людей низших, или «материал», и высших, имеющих «право на преступление», то есть на убийство низших для высоких и даже высочайших целей человечества. Мы знаем по современности всю страшную живучесть этой теории. Достоевский уводит из нее Раскольникова, смиряя его сначала через Мармеладова–отца, а потом, и окончательно, через его дочь. Вот почему на первых же страницах романа мы слышим в распивочной великий монолог Мармеладова о Страшном суде и о прощении смиренных. «…«Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце Свои, и мы припадем… и заплачем, и всё поймем!.. 1Ъсподи, да приидет Царствие Твое!» (Там же: 21).
Думаю, что если бы Достоевский ничего не написал больше о Христе, то и этого было бы много. Он написал самое главное и самое непонятное — для неверующих. Проповедь Христова смирения, начатая было, хоть и не вполне осознанно, в «Бедных людях», теперь, через двадцать лет, вдруг обрела полную уверенность, силу и устремленность. И эта проповедь теперь уже не умолкнет вплоть до «смирись, гордый человек» (26: 139) — этого призыва Достоевского на Пушкинском празднике за несколько месяцев до смерти. Евангельские семена детства и юности пошли в рост.
Смешно иногда читать, когда ставится такая проблема: откуда идут его взгляды на смирение, на очищение страданием, на любовь — от Руссо, Паскаля, Шатобриана или Диккенса? Они идут от Евангелия, от московского дьякона, учившего его закону Божию в доме Мариинской больницы, от его каторги с русским народом, от духа Христова, которого если кто не имеет, то и не поймет ничего в Христе. А Христос, как сказано, был «кроток и смирен сердцем»[114]. Это было ясно Мармеладову–Достоевскому, с каким бы трудом ни давались ему самому эти качества. В том и есть сила и власть Достоевского, что он пишет не как живописец прозы, не как «мастер искусства» за богатым письменным столом, а как созидатель человека, и прежде всего самого себя, как друг, спасающий гибнущую душу, сам во всем пережив и все еще переживая эту нравственную гибель. Анна Григорьевна, его жена по второму браку, пишет, что Федор Михайлович был больной и раздражительный человек. Он кричал на служанку Федосью за плохие сливки и кофе или за то, что в доме нет спичек, а эта Федосья была страшно запуганная женщина, вдова пьяного писаря, без жалости ее колотившего… А ходила она в зеленом драдедамовом платке, том самом, который упоминается как общий платок семьи Мармеладовых. Но эта же Федосья рассказывала Анне Григорьевне, как Федор Михайлович укрывал ночью одеялом ее кашляющих детей[115].
Преступник Свидригайлов застреливается, преступник Раскольников идет добровольно на страдание — искупление вины. Существуют два расчета за грех: или прекращение жизни, вернее, продолжение своего преступления в бесконечность, или же временное умирание в искупительном страдании покаянного подвига во имя неумирающей жизни. Второй путь раскрыт в том образе евангельского зерна, который так любил Достоевский и который мы до сих пор видим вырезанным на его могиле: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода»[116]. В «Братьях Карамазовых» тоже есть кающийся убийца — Михаил, которого Зосима посылает, как Соня Раскольникова, сознаться в убийстве, и эти слова Евангелия об умирающем и воскресающем зерне он читает ему в напутствие. Но образ умирания и Воскресения дан в Евангелии еще ярче в воскресении «четырехдневнего» Лазаря, и именно это место читает Соня Раскольникову. Михаил, после признания в убийстве, говорит Зосиме: «Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь… предчувствую Бога, сердце как в раю веселится… Господь мой поборол диавола в моем сердце» (14: 283). Это и есть конец, и именно победоносный, той формулы, которую произносит Митя Карамазов: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей» (Там же: 100).