Но настоящей моей привязанностью, определяющей все мое поведение, было чтение книг вместе со своим новым школьным товарищем Сергеем Воропановым, головастым крепышом, с которым нас свела беззаветная страсть к чтению. И не только к чтению. Сережа Воропанов понял истинный смысл моей игры в фантики и сам отдался этой игре с увлечением.
Мы отыгрывали роман за романом — в полном беззвучии.
Здесь же мы отработали и Мережковского — не его трилогию, а его публицистику. Здесь впервые прочел я «То, чего не было» Савинкова, прочел Куна и — всего Шекспира, Достоевского, Толстого. Читал или перечитывал все подряд — от «Божественной комедии» до капитана Марриэта — и давал всему свои оценки.
Мы вдвоем переворотили все библиотеки Вологды. Сережа читал помедленнее, но тоже неутолимо и жадно.
Сережа в 1923 году поступил в Лесной институт, кажется.
Мое знакомство с ним, дружба, душевное согласие были гораздо более бескорыстными, чем любое мое знакомство в юности.
Жизнь моя сложилась так, что я никогда не искал старых товарищей, и не потому, что боялся разочароваться, а потому, что меня всегда занимали новые мысли, новые события.
Я не верю в пользу возобновления старых знакомств.
«Да», — думал я, четырнадцатилетный мальчуган, слушая, как отец упрекает мать за ее культурную отсталость, за ее «печные горшки», мать, знавшую наизусть Пушкина и Лермонтова — поэтов не нужных, по его мнению, для житейского успеха, в отличие от кумира русской провинции Некрасова, — слушая, как он поучает сестру в вопросах семейного счастья, ссылаясь на свой пример.
Я думал так: «Да, я буду жить, но только не так, как жил ты, а прямо противоположно твоему совету. Ты верил в Бога — я в него верить не буду, давно не верю и никогда не научусь. Ты любишь общественную деятельность, я ею заниматься не буду, а если и буду, то совсем в другой форме. Ты веришь в успех, в карьеру — я карьеру делать не буду, — безымянным умру где-нибудь в Восточной Сибири. Ты любишь хорошо одеваться, я буду ходить в тряпках, в грош не поставлю казенное жалованье.
Ты жил на подачки, я их принимать не буду. Ты хотел, чтобы я сделался общественным деятелем, я буду только опровергателем. Ты любил передвижников, я их буду ненавидеть. Ты ненавидел бескорыстную любовь к книге, я буду любить книги беззаветно. Ты хотел заводить полезные знакомства, я их заводить не буду. Ты ненавидел стихи, я их буду любить.
Все будет делаться наоборот. И если ты сейчас хвалишься своим семейным счастьем, то я буду агитировать за фалангу Фурье, где детей воспитывает государство и ребенок не попадет в руки такого самодура, как ты.
Ты хочешь известности, я предпочитаю погибнуть в любом болоте.
Ты любишь хозяйство, я его любить не буду.
Ты хочешь, чтобы я стал охотником, я в руки не возьму ружья, не зарежу ни одного животного».
* * *
Я уехал, но приезжал еще раз после лагерного срока и говорил с отцом, не скрывая своей судьбы.
— Мы ведь отцу не говорили, — сказала мама. — Просто сказали, что ты — на Севере.
— Напрасно не говорили. Разве я — убийца? Вор?
— Прежде чем заниматься политикой, — миролюбиво сказал отец, — надо получить специальность, окончить высшее учебное заведение. Получай специальность и тогда смело принимай участие, — как бы для себя и про себя сказал отец, глядя или, вернее, не глядя в сторону, — куда глядеть, ему было совершенно все равно…
— Ну, — столь же миролюбиво ответил я, — не всегда это возможно.
— Я тоже был на Севере, — продолжал отец свою мысль. — В молодости. Как и ты. Учительствовал полтора года.
— Мой Север, — жестко сказал я, — это тюрьма, каторга.
И мы расстались навсегда.
Отец умер через год после этого разговора. Не потому, что судьба сына сказалась на его нравственных силах, а случайно заболел третьей в жизни крупозной пневмонией — болезнью, приводящей в могилу, из которой по тем дофлемминговым временам не было возврата. Два раза отец возвращался на землю из-за своего жизнелюбия, жизнестойкости. В третий раз — не вернулся.
* * *
Никаких советов, никаких пожеланий на прощанье ни отец, ни мать не дали мне. Впрочем, это было в традициях семьи.