Воздух над городом обрел тонкую, почти осеннюю ясность и такую чистоту, которая помнилась по переживаниям детства, когда все дни были солнечны, все погоды удачны.
Воздух стал чувствоваться, чего не было раньше, и день не успевал начаться в прежнем порядке, когда пустота улиц и сомкнутые глаза витрин потворствовали старому ритуалу рассвета — шороху метел по мостовой, громким зевкам сторожей, сдержанному грохоту первой телеги и медленно нарастающим шумам газетчиков и бродячих разносчиков зелени. День начинался теперь сразу, подобно аккорду военного оркестра. С первого шага он обрастал тем ярким и сложным движением толп и той организованной сутолокой явлений, которые еще так недавно были присущи лишь очень смело развернутому полдню какого-нибудь на редкость удачного дня. День, чтобы возникнуть, подготовлялся теперь в ночи. Стало обычным ходить до рассвета в очереди у булочных и встречать там людей с новостями, подгонять события авансами заблаговременных выводов или исчерпывать происшествия россказнями очевидцев, — и все это так, что появление солнца заставало новый день уже полностью сформированным и без погрешностей сформулированным.
По ночам, чего не позволял себе город раньше, в часы владычества сонной, мещанскому отдыху отданной ночи, — стали петь на каждом перекрестке. Еще трогала сердце песня времен прусской осады:
Пускай меня всего лишили,
но на земле французской мой шалаш.
От этой песни сердце начинало биться обидой и мужеством. Уличные музыканты превратили в песню фразу Бланки из его «Социальной критики» —
В тот день, когда
вынут кляп
изо рта трудящихся,
он будет вложен
в рот капитала.
Дантоновское — «смелость, смелость и еще раз смелость» варьировалось стихами и прозой неисчислимо, превратясь в поговорку, и мальчишки положили ее на музыку свиста.
…На рассвете 18 марта солдаты генерала Винуа окружили артиллерийский парк на Монмартре, чтобы вывезти пушки Национальной гвардии. Туча, два месяца стоящая над Парижем, так и не разразилась бы в этот день ливнем восстания, если бы прибыли лошади, но лошадей не было. Рассвет появился из-за последних холмов раньше, чем ему следовало. В его неожиданно разбежавшейся белизне заводские гудки показались запоздавшими, хозяйки сломя голову бросились за провизией, мальчишки промчались по улицам, торопясь занять места в очередях за хлебом. Тут кто-то спросил у солдат, зачем они здесь. Пушки? И с этого началось.
На этом кончается хроника фактов, потому что дальше день переходит в руки одних человеческих настроений.
Равэ, столяр на фабрике мебели, возвращался от тестя. Он потом утверждал, что в семь часов утра солдаты уже братались с народом и девки сидели верхом на пушечных жерлах, как на картинках в пивных, — только там сидели на бочках. Между тем водопроводчик Бигу, вышедший вместе с Равэ, так как они вдвоем заночевали в гостях, в девять часов еще дрался без надежды на благополучный исход, и, по его мнению, только к часу все было кончено. Но в одиннадцать часов Оливье, их товарищ, двигался с демонстрацией к ратуше по тем самым улицам, откуда вывезли раненых и где расстреляли генералов Тома и Леконта. Он говорил, что не слышал ни единого выстрела. Голос его скрипел и спотыкался на звуках, как механизм изуродованной музыкальной копилки, потому что он пел на протяжении шести километров. Он принес домой обрывки скабрезных куплетов, от которых жена шарахнулась в сторону, а дети пришли в дикий восторг. Песни про девочек и разное баловство были единственным жанром радости, отдыха и удовольствия. Песен же прошлых революций так мало, что они тотчас становятся гимнами. Оливье с громадным удовольствием наорался веселых песен и в шесть вечера завалился спать, будто завтра был праздник.
На другой день, когда по дороге в Версаль потянулись обозы правительственных учреждений и у застав интенданты раскрыли для вывоза военные склады, в городе нельзя было ни за какие деньги достать ломовых. В дальних кварталах города, где не так часто читали газеты, суетню эту приписывали весне и концу войны. Но, разбивая эту лирическую доверчивость к наступающему теплу и покою, цены на все скакнули вверх. Число безработных стало увеличиваться, как — гуляющих на воскресном празднике. Безработица вдруг развернулась, как долго скрываемая эпидемия, и захватила в свое кружение целые профессии, кварталы, семьи. Учреждения почти не работали. Народ валом повалил в разные стороны — в Версаль, в провинцию, в Национальную гвардию, где выдавали паек, или разбрелся по домам, в предместья Парижа, к передышке на своих огородах с цветной капустой.