Луза отговаривал Тай Пина, но тот был упрям, хитрил и однажды сознался, что начал переговоры — запросил пять пулеметов.
По ночам Мурусима будил Лузу и шептал ему:
— Василий Пименович, помоги, как земляк земляку, не мешай обмену. Отпустите меня домой, старика.
— Тебя, суку, удавить — и то мало. Купец! Я, брат, тебя знаю. Я твоего Шарапова на ветер пустил.
— Так ему и надо, — спокойно ответил японец удивленному Лузе. — Я ему, собаке, денег стравил, трудно сосчитать.
— Я и тебя один раз чуть не трахнул, — эх, ночь была темна — не попал, — сказал Луза.
— Спас Христос, бог наш, — хихикнул старик, ластясь к Лузе. — Да не враг я, не враг вам. Вот я перекрестился, смотри. Вот слушай, что я тебе скажу: вернешься домой, поезжай в бухту Терней, найди десятника Зуя — это брат Шарапова, бери его с потрохами. Я от тебя ничего не скрываю.
Как-то ночью Луза проснулся — разгружали ящики с вьючных лошадей. Пулеметчик Хан длинным ножом вскрывал доски. «Пулеметы», — подумал Луза. Вдруг Хан залопотал что-то так быстро, что Луза не разобрал, всадил нож в землю и стал бить себя по лицу кулаками. Прибежали партизаны с лопатами и закопали ящики, даже не вскрывая их. Наутро Тай Пин был очень сконфужен, и когда Луза спросил, где старик Мурусима, он засмеялся, взмахнул рукой и ничего не ответил. От Хана Луза узнал по секрету, что пулеметы пришли никуда не годные.
На привалах партизаны, как могли, развлекали русского гостя. Один из них, рябой, называющий себя Семкой, пел русские песни, которые он выучил, работая во Владивостоке, и плясал казачка, щелкая языком. Старшинка Тай Пин крякал от удовольствия.
Ехала ялмалка ухала купеза,
Ухала купеза, шибка молодеза…
Китайцы улыбались, высоко подняв брови.
— Хорошая песня, — говорили они.
Плиехали дилена, кони искупай,
Кони искупай, сама напевай…
Кыласна лубашика, синя иштанай,
Вышла на улица сама выпивай,
Сама выпивай, длугой не давай…
Потом пели все вместе любимую песню прикордонных китайцев: «Солнце всходит и заходит».
Соньца юла и ми юла
Чего фанза пушанго,
Калаула юла-юла
Мию фангули в окно.
В один из привалов старшинка послал человека за водкой и с пышным гостеприимством ласково угощал Лузу горьким вонючим спиртом.
После Семки вызвался петь старик-хунхуз. Он спел, шмыгая носом, древнюю печальную песню:
пел он скороговоркой, под общий хохот слушателей, —
Дзеньги мине много била,
Моя война ходила,
Тятика, мамика пулпадила.
Все хохотали как сумасшедшие, потому что Семка переводил, а хунхуз, как выяснилось, действительно был в молодости купцом.
…Дьесят сутика муника била,
Тятика, мамика тоже била…
Он смеялся вместе с другими, скреб голову и в конце концов забыл конец песни.
— Сама хунхуза пасыла, — сказал он прозой и махнул рукой.
В начале четвертого дня добрались до штаба. Это было крохотное селеньице в глуши Ляолинских гор.
Партизаны оживились. Никто из них, кроме старшинки, ни разу не был в этом таинственном месте, откуда суровая рука Главного штаба направляла их судьбы.
Старшинка строго сказал Лузе:
— Дорого буду за тебя просить, так и знай.
— Я разве пленный?
— Пленный не пленный, а расход сделал. Ты подтверди, если спросят, что много труда имели мы найти и доставить тебя.
Селеньице было набито народом, как в праздник. Кривоногие, плечистые монголы валялись на кошмах, подле стреноженных лошадей. Высокие, белолицые китайцы южных провинций возводили новые фанзы. Маленькая кузница тарахтела от ударов молота, и полуголый кузнец картаво пел отрывистую песню, похожую на цепь проклятий.
Штаб помещался в кумирне. У входа группой стояли сытые, чистые офицеры, один из них спросил:
— Это русского товарища привезли? — и велел Лузе итти внутрь.
Старшинка закричал, что ему велено передать русского в руки командира Ю Шаня.
— Ничего, — ответил военный, — я его братка, начальник штаба его.
— Расход также большой мы понесли, — сказал старшинка и, не ожидая ответа, пошел по улице, не оборачиваясь на зов военного.