— Ах, да он успел прямо замучить меня, а не прошло и трех дней, как знакомы. До чего же баловной человек, прямо не могу объяснить вам.
— Едемте! — повторил Шершавин. — Принимаю ваши условия.
— Ну, вот видите, мой друг, вы мне всю пятидневку испортили. Нет, я отказываю, решительно отказываю. Вы для меня слишком темпераментны, дружок, не те у меня годы, знаете.
— Да ведь я с вами не жить буду, чего вы боитесь? — пошутил он.
— Да хоть бы, друг мой, и жить! — ответила старуха с достоинством. — Заранее ничего нельзя знать. А потом — что ж, что не жить? Ноги свои я всегда дороже ценила; в них совести нет, друг мой, они позже стареют.
Она достала с окна очки, бювар и стала внимательно читать какие-то письма.
— Прямо и не знаю, что вам ответить, — сказала она, прочитав несколько бумаг. — Вот зовут и в Николаевск, и на прииски, и еще куда-то; да какие, друг мой, условия, и поверить не захотите!.. Я ведь прямехонько из тайги, — сказала она Ольге. — Пришло на ум одному человеку танцам научить свою братию. А было их там, в тайге, в трех домах шестьдесят человек, — старатели с женами и детьми. А человека я этого давно знаю, инженер он наш, здешний, Шотман Соломон Оскарович. Удивительный человек! Может, слышали — умер недавно. Я его с детства знала. Поедемте, говорит, золотым песком заплачу. Ну и поехали. Вез меня он на тройке да на автомобиле, в общем замечательно вез, другой миллионер так не сообразил бы поступить с дамой. Ну, и заплясали все они у меня через полторы недели. А потом, дружок, такую венгерку закатывали — так ныне и в столице не спляшут.
Она подумала, провела по губам сизым языком и опять разложила бумаги.
— Вот уж не во-время умер Соломон, так не во-время. Мне бы вот кто помог танцевальную школу открыть, — сказала она помолчав. — Фезеу какое-то предлагало, впрочем, но я отказалась, друг мой, уж очень что-то неавторитетное такое фезеу, да и страшновато с ним путаться, на «у» кончается. Господь с ними, с фезеу! Был бы жив Шотман, он бы мне все обмозговал. Я ведь, — она отложила бумаги, — я ведь не то что плясунья или, как нынче говорят, босоножка… я академическая, друг мой! И плясала хорошо и пела недурно.
Ольга, волнуясь, слушала их беседу. Все сильнее чувствовала она, что Шершавин ей нравится. Энергия, бушевавшая в нем, ее трогала, захватывала и не давала времени спокойно обсудить случившееся. А он несся в беседе каким-то дьявольским карьером, говорил о быте, о женах, о цветах. Все в нем дрожало и напрягалось.
— Едемте! — вдруг вскрикнула Ольга старухе и задохнулась. — Едемте, — повторила она тверже и добавила, боясь шевельнуться или взглянуть на Шершавина, — к нам!
Это было ответом ему.
— Вот это здорово! — сказал он, пристально глядя на Иверцеву. — Едемте к нам. Это прекрасно, честное мое слово! Мы создадим такую жизнь… — так ответил он Ольге, хотя говорил Иверцевой.
Ольга поняла, что это относится к ней, не к старухе.
— Я думаю, жалеть не придется, — сказала она чуть слышно.
— Смешно об этом говорить… — ответил он, вскакивая.
— Друг мой, вы типичный сумасшедший, — пропела между тем Иверцева, не замечая, что шел разговор не о ней.
— Едем! — Шершавин ударил рукой по столу. — Отдельная комната, питание в столовой комсостава, обмундирование.
— Друг мой, да вы не врите впопыхах-то. Обмундирование! Уж знаю я, знаю — запрещено его давать нашему брату, актеру.
— Командирское выдам, честное мое слово!
— Иначе говоря, драп на пальто, а не эту вяленую какую-то?
— Драп, чистый драп. Пианино поставлю вам в комнату.
— Ах, уважил! Это что клавиши из пластмассы-то? Сами, друг мой, играйте, спасибо!.. Да не врите мне дальше, не надо. Ах, не люблю врунов, друг мой, — это на всю жизнь, как говорят, и чем дале, тем все неприятнее… Ну, еду, еду, что с вами делать…
Он увез ее, кутая в байковое одеяло, и на встрече Нового года в Георгиевке танцевали под ее руководством.
В ватнике до колен, выставив вперед сухую, сучковатую ногу свою, она отсчитывала хриплым аристократическим голосом синкопы и паузы.
Потом смотрели фильм из гражданской войны, и комиссар, смеясь, крикнул старушке, счастливыми глазами глядя на Ольгу: