Осталось два километра. Дорога свернула в узкий проход между горушками, блеснул оркестр, крылья самолетов, белые домики.
У самого въезда в городок дорога терялась под мутной лужей. Десяток лопат искрился на легком солнце. Десяток мужчин быстро заваливали землей это последнее краткое препятствие. Переставший на полчаса дождь исподтишка подбирался к дороге.
— Придется помочь им, — кивнув на работающих, сказал Марченко.
— Ну их! Бабы мои чорт знает во что одеты. Неуместно, — ответила Голубева.
Но дождь подбирался, спеша по краю неба.
Голубева с тревогой глядела на тучи. Как всякая женщина, она не хотела выглядеть ни смешно, ни пошло. Смешное прощается только очень близким. Но выбора не было, и, вздохнув, стиснув зло зубы, она сбросила с плеч клейкий резиновый плащ, сняла лопнувшую в трех местах юбку и смущенно провела руками по голубым трусам.
— Ну, девушки, в атаку! — сказала она беззаботным голосом.
В трусах, сорочках и сарафанах, едва державшихся на плечах, за ней вылезли из машины остальные.
За аэродромом дождь лил, как сумасшедший.
— Машины остаются! — крикнула Голубева. — Вещи на руки. Пошли!
И она вошла в лужу, неся в поднятых руках громоздкий узел, из которого высовывался блестящий нос чайника. За ней, махая высоко приподнятой шинелью, пошел Марченко. На плечах у него сидел белобрысый мальчишка.
— Разделись бы! — крикнула секретарю Голубева. — Какой уж тут стыд!
— Ерунда, — улыбнулся он, не глядя на нее.
Навстречу бежали, по грудь в грязи, летчики. Они вытаскивали из машин чемоданы, фикусы и ребят. Весело смеялись, кричали что-то смешное, искали жен и, не узнавая, не находя их, как в суматошной какой-то игре, по-мальчишески прыгали в грязь, нагруженные сундуками.
— Кому-то приданое, охо-хо! Тонны полторы!..
— А фикусы, фикусы! Уж наверное корнеевские… помню по Шепетовке…
Женщины кричали, чтоб к ним не подходили близко, отворачивались от встречающих и визжали во весь голос, что им надо одеться.
— Голубева! — кричали они. — Гони ты их к чорту, что они вертятся тут! Нельзя же так. Надо ж хоть грязь смыть.
— Гоните их, секретарь! — кричала Голубева, прижав к груди узел, из которого норовил прыгнуть в воду пузатый, как утка, чайник.
Марченко замахал рукой и крикнул:
— Отставить встречу!
Но музыканты только и ждали знака, чтобы начать марш. К оркестру со всех сторон побежали люди в синих комбинезонах.
— Не тот вид! — крикнула Голубева. — Не тот у нас вид. Не для торжественной встречи. Отставить!
— Ура! Ура! — ревели комбинезоны, окружая оркестр.
Не перекричать Голубевой общей любви.
— Слушайте, Марченко, мы не вылезем до самого вечера. Скажите им…
Срываясь и кашляя, комбриг пропел перед оркестром:
— Смирно! Туш! Добро пожаловать, хозяйки…
Синие комбинезоны выстроились шеренгой.
— Ну что ж! — сказала Голубева. — Давно они не смеялись — пусть похохочут.
И, прижав к плечу размотавшийся узел, она пошла первой сквозь строй криков и музыки… За ней, ни на кого не глядя, в трусах и грязных юбках, неся ребят и родовые фикусы, пошли остальные.
— Ура! Да здравствуют жены! Ура! Еще раз ура!
И Голубева почувствовала, что то, что представлялось за минуту до этого смешным и позорным, становится сейчас их славой, их честью, их красотой.
Ну, вот они и пришли домой. Вот они у себя. Здравствуйте! Здравствуйте, дорогие!
Их окружает шеренга комбинезонов, оркестр впереди, и они идут веселой толпой к белым низеньким домикам, а дождь, полюбовавшись на встречу, бьет в грудь тяжелой дробью.
Потом они моются, раскрывают чемоданы, надевают мятые, но чистые платья. В столовой уже накрыт стол. Корзины с цветами стоят на подоконниках.
…Голубева сидит на койке мужа в маленькой комнатке, пахнущей иодом. На столе горкой лежат перочинный нож, портсигар, значок ворошиловского стрелка. Комбриг стоит у двери, Марченко у стола.
— Когда это случилось? — спрашивает Голубева, закрыв лицо грязными, коричневыми руками.
— Вчера ночью, — отвечает комбриг. — Никто не ждал.
— И как же, говорите скорее, как?
— Сразу.
— Ну что ж, — шепчет Голубева, — что ж…
— Оставайтесь в бригаде, Клавдия Львовна, — предлагает комбриг.