Лузе кажется, что он еще не успевает вытянуть ног, как Михаил Семенович уже будит его.
— Вставай, брат, — говорит он. — Нечего казенный хлеб лежа есть…
— Да ведь только глаза закрыл. Куда теперь?
— К Винокурову в дивизию. Три часа глаза закрывал, хватит!
Они едут в дивизию Винокурова. А пока они едут, спазма сжимает узкое горло железной дороги. Книги, факторы, спички, танки, люди, медикаменты, подводные лодки — все, что катится сюда с далекого запада, застревает в узком, как горло кита, проходе.
Черняев в вагоне Михаила Семеновича принимает телеграмму за телеграммой и особым чутьем секретаря, которое является дополнением к натуре Михаила Семеновича, быстро догадывается, где может быть его шеф.
Еще почти ночь. Ни ночь, ни утро. Комдив Винокуров просыпается от звонка.
— Кто? — кричит он. — Что? Михаил Семенович? Не был… А-а-а. Хорошо. Спасибо. Не уйдет, нет. Как будет в руках, я тебе позвоню, Черняев… Ладно. Валяй спи, не уйдет.
Но Михаил Семенович обманул чутье Черняева: он поехал к Варваре Ильиничне, а к Винокурову будет завтра.
В горах сыро, туманно; молча сидеть и думать нельзя — становится холодно, и клонит ко сну, и ломит и жжет поясница. Михаил Семенович начинает думать вслух — все-таки разговор.
— Горизонтально у нас как-то мыслят, — говорит он зевая.
Тут все — в этой фразе.
Он, которому революция дала два ордена, большой пост, большую квартиру, в которой ему некогда жить, большую и веселую семью, которую он не видит по неделям, большой и роскошный автомобиль, который он жалеет портить на этих дорогах, — распоряжается с азартом и волнением только большим и ясным своим характером. Характер его тоже сделала революция. Характер его лежит как бы в сберкассе и дает из года в год проценты. Все что-то прибавляется в уменье разбираться в людях и глядеть вперед.
— Горизонтально у нас как-то думают, — повторяет он, пропуская сквозь сознание вместе с этой фразой целый поток имен, лиц и фактов, кажущихся ему неправильными.
Он думает о людях, как изобретатель их.
— Я из этого Фраткина мыло варить буду, — мрачно говорит он. Потом вспоминает об Ольге, о рыбе, о том, что тузлуки никто делать не умеет и треть улова всегда пропадает на берегу.
Он закрывает глаза, теперь уже не боясь заснуть, потому что все ходит в нем ходуном от раздражения и отчаяния. В его голове борются сметы, проекты, люди, кричат районы, и из этой жизни, бьющейся в его памяти, он выхватывает десять-двенадцать жизней и бросает их мысленно на нефть и уголь и улыбается, если чувствует, что придумал удачно.
— Хороший народ районщики, — говорит он Лузе, — но звери. Зарежешь ему баньку какую-нибудь, до смерти не простит. В прошлом году решил один район фабрику венской мебели у себя поставить. Мастеров навезли, здание выстроили, заказов напринимали… Нагрянул я к ним, гляжу — с хлебом плохо, с рыбой дрянь, с лесом прорыв, — все фабрику строят. Как стукну я по их мебели… А мы, говорят, хотели фабрично-заводской пролетариат у себя вырастить. Вот идиоты-то! На мебели! Понимаешь?
Вздохнув и крякнув, он улыбается.
— Впрочем, ничего. Так и должно быть. Вторую пятилетку выполним, легче будет. А сейчас почему трудно? Потому что все переучиваемся по-новому жить. Каждый по-своему старается; да вот горизонтально пока думаем, горизонтально… да и всего сразу хочется.
Луза не отвечает. Он думает о тишине на границе. Занавес тишины прикрывает от соседей многое, о чем Луза и не догадывался.
Впереди, в углу бухты, возникает поселок.
— Забралась же Варвара!.. — смеется Луза.
— А что, глухо, что ли?.. Ерунда. Во второй пятилетке мы тут планируем промышленность насадить. Это, брат, будет индустриальный центр.
— Вот это?
— Именно вот это.
— Нашли ж место…
…Варвара Ильинична не ждала гостей, но нрав ее был таков, что все преображалось в доме, как только на пороге появлялся приезжий, и, обнимая Михаила Семеновича и Лузу, она уже подталкивала их к столовой и, целуя, кричала через плечо кому-то невидимому:
— Икорки с ледника да синий графин, большенький!
И как вошли в комнату, сразу появилась икра, синий графин, балычок, какая-то маринованная трава, а Варвара Ильинична, сотрясая комнаты неуклюжим бегом, волокла самовар, похожий на идола из посиневшей меди.