— У вас вопрос, Саламатин? — спросил Владлен.
— Зачем вопрос? Не верю я ему, вот и все… — Саламатин смотрел на Андрея Сергеевича со странной, непонятной ненавистью. — Зря треплется. Отдали бы ему завод в полное распоряжение, — что, отказался бы? Как же, держи карман. В два счета свои принципы позабыл бы…
Потанин вспомнил: да это же тот самый пчеловод, которому чуть не вывихнула шею красавица-жена. Как он сюда попал? Видимо, заводской фотограф. Прикрылся свободным званием, чтобы не тянули налог за пчел.
Фотограф был сильно возбужден, оглядывался во все стороны и подмигивал туда и сюда, ища сочувствия. Тяжелый аппарат мотался по груди и совсем мочалил и так уже свившийся галстук.
— Послушайте, Саламатин. — Владлен перегнулся через стол и присматривался. — Вы, часом, не очень ли крепко пообедали?
— Это почему же я не могу свое мнение сказать? — уклонился Саламатин. — Слушал, слушал соловья, скушно стало, вот и говорю прямо — не верю!
— Дело ваше. Хотите — верьте, хотите — нет.
Задергался, закричал Саламатин:
— Не было и не будет такого человека, чтобы отказался от завода.
И тут выпрямилась, встала Евдокия Терентьевна. Все услышали стук отодвигаемого стула. Она стояла у самого края ложи, резко выделяясь своим черным кашемировым платьем на белом фоне стен. Саламатин был под нею, в партере, как бы у ее ног, и, когда над его головой прозвучал голос Евдокии Терентьевны, он даже вздрогнул и круто закинул голову, чтобы взглянуть, кто это говорит.
— Бессовестный ты, Саламатин! Ну, за что гостя обижаешь? Правду в народе сказывают: у трезвого — на уме, а хмельной — выболтал. Открылся ты нам до самого донышка, а на донышке — одна грязь. Весь тут; и хамство твое, и сужденье дремучее, и жадность нечеловечья. Как только не стыдно!
— Вы меня не стыдите! Не позволю! — гаркнул Саламатин.
— Стыдила и стыдить буду, — спокойно сказала Евдокия Терентьевна. — Да ты оглянись, глупый: кто сейчас за движимость-недвижимость держится? Раз-два — и обчелся. Заборы ты видел? Все бумажками заклеены — дома продают. Зря это? Не зря: не хотят люди больше своими домиками жить. Не выгодно и трудно. Другой жизни люди хотят, а ты того не видишь — и своей меркой все меряешь. А мерка у тебя короткая: пасека.
— Что — пасека? Все вы врете! И вам дай — не откажетесь!
— Что с ним будем делать? — спросила Евдокия Терентьевна, обращаясь к залу. — Как пасеку завел в Башкирии, так другой человек стал. Вроде сломался: все ему не так, все не по его. Застили небо пасечные прибыли…
Саламатин стал совсем не спокоен. Упоминание о пасеке и обозлило его, и обеспокоило: ему не хотелось, чтобы этот источник доходов стал так широко известен. Он оглянулся: молодежь вокруг да и пожилые из лож посматривали на него с усмешкой, сочувствия нигде не было.
— Да пропадите вы пропадом до самого конца! Я думал, вы как люди, а вы ничуть даже…
Он круто пошел вверх, к выходу. Сумка со снаряжением свободно моталась по спине и раз-два с глухим стуком задела за спинки стульев.
— Аппаратуру расколотишь, голова! — крикнули ему из рядов.
— Ему что: не своя, заводская, — отозвался кто-то. Весь зал следил за передвижением фотографа. — Свою бы он на цыпочках пронес бы…
— Есть в зале дружинники? — спросил со сцены Владлен. Встало несколько парней с красными повязками. — Присмотрите за Саламатиным, ребята. Если сильно пьян — отберите аппаратуру. — Парни вышли в фойе. Владлен проследил за ними взглядом. — У кого-нибудь есть еще вопросы к Андрею Сергеичу?
— Есть, Владлен Петрович. У меня. — Евдокия Терентьевна все еще стояла и издали посматривала на Потанина. — Хочу спросить, да не знаю, ладно ли будет.
— Ничего, ничего. Спрашивайте, Евдокия Терентьевна. — подбодрил ее сам Андрей Сергеевич.
— Вот что я хочу спросить: вы — член партии?
В зале повисла тишина. И опять стало слышно, что делается в фойе, как шумит там Саламатин: «Аппаратура — не твоя забота, ты меня понял?»
— Не состою, Евдокия Терентьевна, — негромко ответил Андрей Сергеевич.
— Что так?
— Сами понимаете — не решался.
— Из-за брата, что ли?
— Да, главным образом, — из-за брата.
— А я думала — обиделся на Советскую власть.