— Здорово, земщина! — гаркнул зычно. — Бунтовать надумали, али как?
Толпа заволновалась, задвигалась. Вперед вышел крепкий бородач, покряхтел, глядя исподлобья.
— Мы не против царя, значит, — сказал он. — А только против душегубцев.
— И кто же, по-твоему, душегубцы? — спросил Штаден.
Бородач снова закряхтел.
— Про то и знать хотим.
Оглянулся, поискал глазами в толпе.
— Эй, Егорий! Выдь. Скажи.
Толпа вытолкнула вперед человечка в монашеской рясе. Человечек мелко трясся от страха, глаза были белыми, безумными. Повертевшись перед толпой, он вдруг взвизгнул фальцетом:
— А кто святое место убийством испоганил? Кто народ в обители порезал? А?
Неклюд переложил плеть в левую руку, правую положил на рукоять пистоли.
— А кого порезали? — спросил хмуро. — Опричных и порезали.
— А вы-то кто такие? — спросил монах, брызжа слюной при каждом слове.
— Догадайся, — ласково сказал Неклюд.
Бородач вдруг дернул монаха сзади.
— Остынь-ка, Егорий. Это ведь опричные и есть. Может, дознание приехали учинить…
— Нет! — взвился Егорий. — Я нечистую силу за версту чую, сквозь черные кафтаны, сквозь стены! Сквернавцы это, псы! Адово собачье отродье!
Штаден тронул лошадь, выехал вперед Неклюда и сказал:
— Я царский слуга, Генрих Штаден. Царем поставлен отрядом командовать, бояр-изменщиков, да худых монасей казнить! А ваши-то монастырские в худом ой как повинны!
Бородач в недоумении глянул на него, обернулся на толпу. Егорий, дрожа, не отрываясь глядел на Штадена.
— Деревенских девок брюхатили! — рявкнул Штаден.
Всё смолкло на время. У Егория отвалилась челюсть; он стоял, вдруг окаменевший, — вся трясучка прошла.
— А это верно, — сказал кто-то в толпе. — Малашка — дура, дак оне и к другим…
— А куны? Последнее драли! Сколь пота на них пролито!
Егорий стоял. Штаден медленно поехал вперед; толпа нехотя стала расступаться, давая дорогу.
Внезапно Егорий поднял палец. Кривой черный палец уперся в синее небо.
— Бог свидетель! Вражья собачья сила идёт! — прошептал он.
Свистнула сабля. Пальца не стало; брызнула кровь из руки, и Егорий, округлив глаза, смотрел на нее, потеряв дар речи.
Мимо него ехали опричные, плевались. А он медленно-медленно, капая вокруг кровью, оседал в пыль.
Последний из опричных взмахнул саблей: сверкнуло на солнце. Голова Егория отскочила от тела и покатилась в пыльный подорожник.
Когда топот коней затих вдали, и крестьяне разошлись, чтобы посовещаться, как быть дальше, что делать с трупами, — черное тело, валявшееся в горячей пыли, внезапно шевельнулось.
Приподнялось. На четвереньках, неуверенно переставляя ноги и руки, боком побрело к обочине. Остановилось у подорожника и лопухов, стало шарить руками.
Наконец, нашло собственную голову с застывшим в диком изумлении лицом.
Руки неумело, ошибаясь, приставили голову к обрубку шеи, струившейся подсыхающей сукровицей. Повернули голову так и этак.
Потом тело словно распласталось на земле, и ряса стала темнеть, лохматиться, словно превращаясь во что-то, словно обрастая шерстью, и шерсть быстро седела, белела, становилась серебристой.
Через мгновенье на обочине, в лопухах, стояла громадная белая собака.
Дышала, высунув язык и тяжко водя боками.
В желтых глазах горел солнечный луч.
Собака постояла, принюхиваясь. Потом повернулась и скрылась в зарослях.
Черемошники. Декабрь 1994 года
В Китайском переулке стоял красивый дом — с мансардой, резным балкончиком. Крашеный веселой бледно-синей краской, в солнечные дни он сиял и светился среди розовых сугробов, почему-то напоминая о новогодних праздниках; возможно, потому, что под балкончиком росла не только старая черемуха, но и парочка маленьких ёлок.
Внизу жили хозяева — дед, почти не встававший с лежанки, и супруга его, бабка Ежиха. Прозвана она так была не за характер, а просто по фамилии — Ежовы.
В мансарде обитал студент Вовка Бракин, плативший хозяевам всего двести рублей в месяц — деньги ему слали родители откуда-то из Красноярского края.
Бракин был полноватым, среднего роста, со щетиной на пухлых щеках. Учился он на философа, но и в жизни был настоящим философом. Ходил, погруженный в себя, подняв голову, и глядя поверх окружающих невидящим, приподнятым взором. Казалось, ничто не могло поколебать его глубокого внутреннего спокойствия. Но это было внешнее впечатление. Друзья Бракина знали, что его постоянно гложут сомнения.