Так что в восемнадцатой камере из лыжных шапочек журчит трансценденция. Сто испоганенных выщелачиванием философов все как один одного мнения: «Ис-пуга-ло-бытие — это значит себя-простирание в Ничто». И на робкий вопрос несведущего Матерна, испуганно брошенный в философскую камеру: «А как же человек, по образу которого создается набросок птичьего пугала?» — один из ста философов успевает ответить: «Вопрос об Ис-пугале самих нас — вопрошающих — ставит под вопрос.» После этого Матерн предпочитает больше голоса не подавать. Сто философских близнецов расхаживают по соляным залежам и основательно, по существу, друг друга приветствуют: «Ис-пугало преосуществляется из самого себя.»
И пусть не просеки, но полевые тропки они уже своими простецкими сандалиями протоптали. Иногда, когда они замолкают, Матерн слышит работающую в них механику. Вот что-то щелкнуло, и снова пошел-поехал тезис об Ис-пугале…
Но прежде чем стократно явленный, молью-щелочью-зубьями-валками испоганенный философ снова начнет прокручивать вставленную в него магнитофонную ленту, Матерн спасается бегством в главный ярус и рад бы вообще отсюда сбежать, да не может, потому как все еще не сведущ в горном деле и наверняка заблудится: «Пугало-бытийность разверзается в заблуд, блуждает там вокруг пугания и плодит тем самым только новые заблуждения.»
Поневоле привязанный к многоопытному штейгеру Вернике, то и дело поминая ад при виде черного пса Плутона, Матерн покорно дает вести себя от камеры к камере, неукоснительность нумерации коих не оставляет места для сомнений: от него сегодня не утаят ничего.
Под сводами девятнадцатой камеры громоздятся социологические познания. Виды и формы отъединения, теория социальных расслоений, интроспективный метод, практический космонигилизм и поведенческая рефлекторика, обстоятельственные и понятийные анализы, равно как и динамика и статика, двойной социологический аспект и совокупные слоевые структуры — все они тут, бодрые и мобильные. Диференцированно испоганенные. Интегрированное современное общество внимает лекциям о коллективном сознании. В среднесоциологических пугалах прорастают пугалоустойчивые поведенческие стереотипы. Периферийные пугала соответствуют средним значениям. Детерминированные пугала развязали с недетерминированными диспут столь яростный, что результатов его предпочитают не дожидаться ни несведущий в горном деле Матерн, ни вполне сведущий в нем директор Брауксель вкупе со штейгером участка и псом.
Ибо в двадцатой камере их уже дожидаются все идеологические контроверзы — тут идет настоящая птичьепугальная идеологическая борьба, за которой Матерн не прочь и последить, поскольку в голове у него творится примерно такая же катавасия. Здесь, так же, как и в сознании у Матерна, вопросы стоят ребром: «Есть ли ад вообще? Или он давно уже на Земле? Попадают ли птичьи пугала на небо? Происходят ли пугала от ангелов, или они существовали и до того, как были замыслены ангелы? И не являются ли именно пугала ангелами? Кто — ангелы или пугала — изобрели пернатых? Есть ли Бог, или Бог — это Прапугало? И если человек создан по образу и подобию Бога, а птичье пугало — по образу и подобию человека, то не является ли и пугало отображением Божьим?» — О, Матерн готов с радостью ответить твердое «да» на все эти вопросы, а потом выслушивать дюжины других и на все скопом отвечать только утвердительно: «Все ли пугала равны? Или есть элитные пугала? Являются ли пугала общенародной собственностью? Или каждый крестьянин имеет право категорически настаивать на своем пугало-владении? От какой расы происходят пугала? Стоит ли германская пугальная раса выше славянской? Допустимо ли немецкому пугалу рядом с еврейским? Да, но разве евреи не лишены дара? Мыслимое ли вообще это дело — семитское пугало? Пугалоабрашка! Пугалоабрашка!» — И снова Матерн спасается бегством в главный ярус, где ему уже не задают вопросов, на которые — на все, сразу и без разбору — надо отвечать только утвердительно.
Но вот, немым отдохновением для глаз, словно директор предприятия и штейгер участка решили, наконец, дать несведущему экскурсанту легкую поблажку, их взорам открывается двадцать первая камера. Здесь пугалозапечатлены поворотные моменты истории. Испоганенная и тем не менее динамичная, от начала к концу и строго по датам, со всеми своими катастрофами и мирными договорами, здесь в пугальном обличье вершится мировая история. Старофранкская пряжка и стюартовский воротник, веллингтоновская и калабрийская шляпы, далматка и треуголка после основательной щелочной ванны и надлежащей потравы молью символизируют теперь звездные часы и судьбинные годы. Все это крутится и отвешивает поклоны по законам своей моды. Контрдансы и вальсы, полонезы и гавоты соединяют десятилетия. Бессмертные изречения, крылатые слова: «Здесь гвельф, там гибеллин!»