Теперь мчится стадо к своей гибели; с визгом безумным в волны озера падает, смыкаются над ним волны.
И нашли человека оного, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме.
А это Россия — матушка наша, веками несчастьями преследуемая, но Милостью Господней озаренная и, наконец, избавленная от бесов, миазмов, всяческих нечистот, исцеленная, наконец, и у ног Господних, среди изумленных пастырей, над взволнованными волнами сидящая.
Бедный Достоевский.
Идет снег, бьют барабаны, Достоевский сходит с эшафота.
Значит он так долго носил в себе ненависть?
Значит так долго помнил унижение молодости, отвержение Белинским, смех Тургенева, презрительную гримасу товарища по эшафоту — Спешнева?
Достоевский мстит; не фанфарон, третьестепенный член литературного кружка, третьестепенный участник общества заговорщиков, колодник, избегаемый за плохой характер колодниками; Достоевский — необыкновенный писатель, с затаенным дыханием читаемый публикой — мстит за все.
Достоевский, а то: публика видит в русских писателях — письмо к Гоголю с красными пятнами на желтом лице — бедный Достоевский, стало быть то?
Apage satanas!
Достоевский, как это мелко.
Нет, и это не вся правда.
Утром пишу, днем — редакция, вечерами над романом Достоевского, позже к Унковскому играть в карты.
Унковский нескольких студентов защищает по делу Нечаева; о своих клиентах отзывается с уважением и сочувствием.
Достоевский — прокурор самый суровый.
Но суровость эта подозрительна.
Словно собственные искушения отгоняет, словно боится, что едва бесов изгонять перестанет, в него они вступят, а он, с юношами этими соединенный, в революции погрузится течение, увлекающее и кровавое.
Он не любит Христа, от имени которого выступает.
Он тайно тоскует о резне, о революционной резне; и тоски этой пугается, и заглушает ее в себе, и вырвать ее желает; не память о Белинском он так ненавидит, но то, что в нем есть от Белинского; не настоящего Нечаева, что убежал за границу, но Нечаева в себе, способного на то же самое, что и тот; за свою преступную любовь, скрытую, героев книги бичует; а Ставрогин, безумный и страшный — это не Бакунин, как полагают все, не Великий Князь Константин, как догадываются некоторые, а сам Достоевский, бедный Достоевский, раздираемый любовью и ненавистью, Достоевский — кающийся грешник.
Я догадываюсь об этом, потому что.
Это позорно, говорит Унковский.
Катков в восторге.
Достоевский возвращается из над синих морей, иуды целуют его в губы, которые некогда целовал Петрашевский, он дрожит, убегает блуждающим взглядом, а проклятые бесы рядом.
Мне жаль Достоевского.
Но Нечаев.
37
Он и во мне также.
Убийца?
Мистификатор?
Все дозволено?
Нет, нет, что мне Нечаев.
Экипаж катится петербургской улицей, из экипажа выпадает листок: если ты студент, передай — я, Нечаев, схваченный полицией, подвергнутый пыткам, но я убегу, а вы действуйте.
Не было экипажа, не было пыток, пятнадцатилетняя девочка, Вера Засулич, бежит с письмом на студенческую сходку, а в Швейцарии топорное стихотворение Огарева: жизнь он кончил в этом мире в снежных каторгах Сибири, но, дотла не лицемерен, он борьбе остался верен.
Не кончил, вот он уже на родине, с мандатом Бакунина: Alliance révolutionnaire européenne, comité général, № 2771, и это тоже ложь, нет европейского союза, нет комитета, нет тысячи членов, только он, Нечаев, его воля, ненависть и отсутствие угрызений совести.
Катехизис революционера.
Революционер — человек обреченный.
Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела.
Нравственно все, что способствует победе революции.
Безнравственно и преступно — что ей мешает.
Революционер знает одну науку: науку разрушения.
Он не революционер, если он может остановиться перед истреблением чего-либо или кого-либо, принадлежащего к этому миру, если чувства могут остановить его руку.
На себя и на других он смотрит как на капитал, обреченный на трату для торжества революционного дела.
Все дозволено?
Да, все дозволено.