Роман завязался как-то легко, словно на ходу. Любили встречаться в кафе в Бруклин-Хайдсе и оттуда отправлялись к нему, он жил неподалеку, и из окон его элегантной холостяцкой квартирки открывался чудесный вид на Гудзон и Манхэттен. Но однажды она пришла в кафе навеселе, много смеялась и, наверное, слишком громко рассказывала, как они с Наташей Палей пили шампанское на дефиле в «Саксе» и Наташа чуть не опоздала к своему выходу.
Она смеялась и не замечала, как его узкие глаза становятся все уже и светлее. Вдруг он сказал:
— Ну хватит, мне это совершенно неинтересно и, пожалуйста, больше в таком виде ко мне не приходи.
Она сразу протрезвела:
— О'кей. Договорились. — Вынула пудреницу, подвела губы. — Мне пора. Сегодня я, к сожалению, очень спешу.
Этим и закончились встречи с видом на Гудзон, но он был так мил при встречах, так дружески-доброжелателен и предупредителен, что теперь, время от времени, она уже с чистой совестью приходила в бруклинское кафе просто поболтать, посудачить об общих знакомых, узнать новости. Он знал все и вся и оказался очень хорошим другом, давал дельные советы и легко давал в долг. Это именно он много лет спустя придумал прекрасную идею организовать общество помощи воюющей России и сделал ее важной дамой — ответственным секретарем этого общества.
Да, ссора. Ей не нравилось, что Генрих, всегда такой внимательный и деликатный, как-то словно не замечает Детку. Шутит с Леоном, обращается к Леону или к ней, а Детки будто нет. Сначала она подумала, что дело в Мадо. Генрих любил устраивать судьбу своей приемной дочери, один раз уже устроил, правда, неудачно. А Леон — жених, богатый вдовец, ученый, человек в высшей степени порядочный, не чета проходимцу Кирьянову, исчезнувшему из жизни Мадо несколько лет назад. Генриха можно понять, но зачем так игнорировать Детку? В конце концов происходит сеанс, следует уважать художника и, как говорил один из героев Толстого, кажется, Долохов, «надо лелеять мужей хорошеньких женщин».
Выглядел очень моложаво, проступили черты бывшего знойного красавца, матовая смуглость лица, орлиный нос. Он всегда оживлялся в присутствии Леона, с Леоном ему было интересно и легко, а кроме того, импонировало богатство друга. Вообще-то к богатству или знатности он относился равнодушно, предпочитал общение с людьми простыми, но вот с Леоном заколодило. Правда, он всегда приглашал шофера Леона к столу, что не очень устраивало Леона, и шофер, наверняка почувствовав это, довольно скоро начал отказываться от приглашения.
Элеонора была совсем другой. Она просто раздувалась от счастья, общаясь с богачами. Ее любимой присказкой было: «Наш большой друг — бельгийская королева-мать…», Генриха коробило, но он молчал, он вообще конечно же игнорировал жену, лишь однажды не стерпел на людях, когда она стала пространно рассуждать о том, какие женщины ему нравятся. Было это в самом начале их знакомства, ужинали в «Астории», и Генрих проводил взглядом хорошенькую продавщицу цветов.
Это был неудачный вечер для Элеоноры. Она нервничала, потому что было очень заметно, как он влюблен в жену этого бородатого русского скульптора. В ее блеклых больших глазах что-то дрожало, глаза у нее действительно были с сумасшедшинкой, странно, Генрих панически боялся безумцев, даже избегал своего безумного сына, когда еще они все жили в Европе. Сам говорил ей: «Я не мог его видеть».
Так вот, улыбнувшись иронически сжатым ртом и хмыкнув, Элеонора объявила на весь стол:
— Его тянет не к интеллигентным женщинам, а только к тем, кто работает руками.
Это было ужасно, все растерянно молчали, но еще ужаснее был его ответ:
— И ногами, — быстро добавил он.
Он любил рискованные шутки, но в тот раз преступил грань.
Нет, пожалуй, преступал много раз, но не на людях. Она его допекла. Допекла каким-то кислым неистребимым запахом, супом, который ела в постели по утрам, обожанием богатых и знаменитых, длинными золотыми цепями на шее, испугом перед золотоволосой молчаливой русской, а когда его допекали, он становился беспощаден.
Он даже не пожалел жену, когда она превратилась в раздавленную смертью дочери и его романом с этой русской старуху, он не поднимался в комнату, где она лежала, стеная от мучительных болей, один глаз закрыт, но это через год, а тогда за столом она еще была веселой, шумной, чуть вульгарной, но в общем вполне терпимой, пока не сказала ту идиотскую фразу.