В записной книжке А. Блока осталась запись 1906 года: «Кондратьев удивительный человек. Его рассказ о чертике и Христе — глубоко символичен. Он — совершенно целен, здоров, силен инстинктивной волей; всегда в пределах гармонии, не навязывается на тайну, но таинственен и глубок. Он — страна, после него душа очищается — хорошо и ясно»[2].
Блок не случайно обратил внимание на Кондратьева. Оба участвовали в одном поэтическом сборнике, подготовленном к печати студентами университета и Академии художеств и вышедшем в 1903 году, оба были членами университетского кружка «Изящная словесность», где Кондратьев читал доклад о символике «Стихов о Прекрасной Даме». В их художественном мироволении было в те годы много общего. Блоку тоже суждено было пройти через демонологический искус. Впрочем — «пройти через», а не предаться ему пожизненно, как это случилось с Кондратьевым. Было между ними и еще одно серьезнейшее различие: в сущности, Кондратьев никогда не был символистом. С крупнейшими литературными течениями того времени он соприкоснулся лишь по касательной.
В 1903 году он познакомился с Мережковским и Гиппиус, руководившими тогда журналом «Новый путь», однако предложение о тесном сотрудничестве отклонил, что привело к разрыву. Позже Кондратьев часто бывал в поэтическом салоне Ф. Сологуба, но в конце концов стал секретарем кружка Случевского, где настороженно относились к новейшим поэтическим опытам.
Эстетическая позиция Кондратьева отчасти определилась тем, что в годы учебы в 8-й петербургской гимназии он был учеником И. Ф. Анненского. От своего учителя он унаследовал не только острый интерес к античным темам, но и предакмеистское мироощущение.
Устремленности к бесконечному, свойственной символистам, акмеисты противопоставили самоценность и самодостаточность трехмерного мира. В такую трехмерную реальность и помещены мифологические образы Кондратьева.
…Вот Афродита появляется в храме перед онемевшим певцом, вот Гермес хитростью пытается соблазнить нимфу Лару, вот Харон в своей мрачной ладье перевозит умерших в подземное царство… Этот мир живет своей внутренней жизнью, он ничего не символизирует, не отсылает ни к каким внеположным ему смыслам — все его содержание заключено в нем самом, он подобен картине, которая не простирается дальше собственных рамок. Вячеслав Иванов учил, что символ разворачивается в миф. Кондратьев осуществлял нечто прямо противоположное: он сворачивал символ в миф, замыкая принадлежащее бесконечности в трехмерном пространстве своего художественного космоса.
Видимо, именно это и называл он «реконструкцией мифа». По Кондратьеву, реконструировать миф значит дать ему новую жизнь, поместив те или иные мифологические образы в некую зону «реальности», пусть условной, пусть художественной, но «реальности», где бы эти образы находились в органическом взаимодействии с подобными же образами или предметами, живущими по тем же законам. Под пером Кондратьева мифологический образ не светится символическим смыслом — он пребывает в непрерывном движении внутри потока той жизни, которая известна автору из мировой мифологии.
Полем такого «оживления» мифа становится душа самого творящего.
Моя душа тиха, как призрачный шеол,
Где дремлют образы исчезнувшего мира;
Она — в песках пустынь сокрытая Пальмира.
Мои стихи — богам отшедшим ореол.
Я не стремлюсь в лазурь ворваться, как орел.
Пусть небожители ко мне летят с эфира,
О юности земли моя тоскует лира,
И не один из них на песнь мою сошел.
Ко мне идут они, как в свой заветный храм,
Стопой неслышною, задумчивы и строги,
Когда-то сильные и радостные боги,
С улыбкой грустною склониться к алтарям…
И, полон гордости, блаженства и тревоги,
Гирлянды строф моих бросаю к их ногам
[3].
«Шеол» на иврите означает геенну огненную, ад, для Кондратьева — тот же Аид. И это по-особому комментирует его утверждение: «Мифология всех почти народов и стран обязана своим существованием не только жрецам, но и художникам и поэтам»[4]. По Кондратьеву, художники и поэты, подобно жрецам, вступают во взаимодействие с миром потустороннего, привлекая его силы и энергии в сферу живой реальности. В этом контексте естественно звучит «Посвящение» его первого крупного прозаического произведения «Сатиресса»: «Вам, когда-то земные, теперь эфирные божества, посвящаю повесть мою…» Именно с ними — древними духами, умершими, дошедшими до нас только в мифологических образах, но оживающими в сознании художника — общается автор. С ними — а не с читателем. И каждое прямое обращение к ним (а таковых в прозе и стихах Кондратьева множество) — это и посвящение, и заклятие-вызывание, и жертвоприношение словом.