«Скорая» приезжает довольно быстро. Ни одна из баб не ушла, сугроб истоптан, бабы переминаются с ноги на ногу, молчат, ойкают, услышав очередной Лехин стон.
Мужчина лет пятидесяти, в легком пальтишке поверх серого на фоне снега халата, разгребает баб сильными руками, наклоняется над водруженным ими на скамейку Лехой, принюхивается:
— Что с ним?
Бабы наперебой, будто опять по команде, рассказывают, что вот сейчас только стоял с ними, разговаривал.
— Не пьяный он. — Галина поднимается со скамейки. — Леха это, Самохвалов. На язву по осени жаловался.
— Прободение, наверно. Давай в хирургию, — командует врач шоферу, когда носилки с Лехой скрываются в чреве красно-белой машины.
Бабы молча, как незнакомые друг с другом, медленно расходятся в разные стороны. В окнах домов уже вовсю горят огни. Наверху все еще что-то воет, свистит и ухает. Из освещенных подъездов, громко хлопая дверьми, то и дело выходят люди, вязнут в снегу, стекаются из него, как ручьи, к комбинату.
А снег все сыплет и сыплет, соединяя землю с небом.
— Каки мужики пошли хлипкие, надо же, — бормочет баушка Сюзёва, пробиваясь сквозь метель слабым телом, по дороге, лишь наполовину расчищенной Лехой Самохваловым.