Я кое-как снял рукавицы и уставился на свои руки; я приложил их к лицу, боже, какие они были холодные, будто изо льда; и они были белы, как снег.
Я не помню больше ничего, только руки, у меня были такие белые, холодные руки, как будто это я был снежный человек — но не тот, что похож на белого медведя, а тот, который просто-напросто создан из снега.
А потом мне снились сны про то, что я всё же и есть снежный человек, и меня боятся светловолосые дети, и про то, что по ту сторону пропасти виден замок, а в замке граф Драгос, и он может спускаться в пропасть за звездами и возвращаться обратно, и все снежные люди со всей округи идут к нему под крышу, где он поит их чаем, и вот, я тоже иду к нему, я тоже иду туда.
Легкие шаги слегка вприпрыжку; даже не так, скорее просто пружинистые шаги, пышная юбка в стиле французских горничных, такие же туфли на небольшом каблучке, которые не цокали отрывисто и звонко лишь потому, что под её ногами был ковёр.
Мыча под нос что-то неразборчивое, левой рукой поправляя на ходу прическу, устремив взгляд ясных голубых глаз куда-то под потолок — она танцевала какой-то танец, тесно обняв швабру.
— Мэм?.. — мне не хотелось ее тревожить, и прежде чем сказать это, я долго наблюдал за ней. Но голова нещадно болела, и дико хотелось пить, а потому я счёл возможным нарушить ее самозабвенное развлечение, которое изначально, видимо, должно было являться уборкой.
— Ой!.. — она так по-детски взвизгнула и обернулась, уставившись уже теперь на меня своими глазами. Сочетание копны гладких темных волос и светло-синих глаз — это было очень красиво, и, несмотря на то, что она была уже откровенно немолода, я мог бы смотреть и смотреть на неё. Пусть у нее морщинки и строгие губы, пусть, зато какие глаза!..
Видимо, легкость характера была присуща ей лишь когда ее никто не видел, потому что как только я издал звук и тем самым обнаружил свое присутствие, она сразу постарела внешне еще на добрых двадцать лет и строго на меня уставилась, даже будто бы с укоризной. Укоризна была такой, как, например, у строгих бабушек, когда они смотрят на проказливых внуков, то есть с неумным намерением перевоспитать и сделать всё лучше, чем было.
— У меня чертовски болит голова и я дьявольски хочу пить!.. — поколебавшись между скромностью и честностью, я плюнул и выбрал второе.
— А, ясно, — сказала она, бросила швабру и ушла.
Я уж было подумал, что она просто решила покинуть комнату, чтобы не видеть мою болезненную рожу, когда осознал, что если она прыгает со шваброй, то, вероятно, является прислугой, а значит, с большой вероятностью все-таки вернется и принесет мне воды. Она вела себя как ребенок со странными наклонностями (убрать; воспитать; и в то же время танцевать со шваброй и бестактно уйти без объяснения и уважения), и это вызвало во мне какое-то странное нежное умиление, вовсе мне не свойственное; она вернулась со стаканом воды как раз в тот момент, когда я справился со смятением, списав его на ту большую часть своей жизни, которую я не помнил. Вероятно, там была какая-то похожая дама.
— Черный хлеб, кандалы? — Спросила она, глядя на меня, полулежащего, сверху вниз, как всевластная аристократка на бедняка, просящего подаяния. Но во мне жило какое-то необычно четкое понимание происходящего и этой дамы в том числе.
— Будьте добры, завтрак, — я ухмыльнулся во весь рот.
— Может быть, все-таки черный хлеб и кандалы? — Она возвела очи к потолку и отвернулась, не дожидаясь ответа.
На подносе, который был мне подан, была каша, явно на воде, и диетическое яйцо; сделав недовольное и удивленное лицо, я выжидательно посмотрел на нее.
— Ничего не могу поделать, мастер сказал, вам только такое сначала и давать, вы ведь больны, — Она даже не пыталась сказать хоть что-нибудь уважительно.
— Я долго был без сознания? — догадался я.
— Во всяком случае, еще немного, и ваш полумертвый вид надоел бы мне до чертиков, — у нее был достаточно низкий для женщины голос, впрочем, женщины в Румынии все такие; но ее голос был чуть более певучим, чем все предыдущие, убаюкивающим, и в то же время резким.