Аргиропуло был эллин с длинным прямым носом, с афинским профилем воина и олимпийца. Такие профили древние греки изображали на своих терракотовых вазах, надевая на курчавую голову медный пернатый шлем, сдвинутый на затылок. Говорили, Аргиропуло был похож на благородного Менелая из «Илиады» — в очах его томилась грусть по похищенной Елене. Однако тех, кто так говорил, не слушали или вышучивали за романтизм: много ли проку в Менелае, когда на дворе иное время — время ожидания великих сдвигов, перед коими Троянская война из-за бабы — тьфу!
Время являло свои образы, свои лики, и Аргиропуло, несмотря на то что был натуральный грек, да еще по имени Перикл, представлялся жаждущему взору посетителей Тверской части отнюдь не эллином, но воскресшим Иисусом, спасителем заблудшего рода людского. Он был мягок, добр, невелик статью, и видеть его в тюрьме — в тенетах фарисейских — было тяжко и больно. Говорил он негромко, вразумительно, будто излагал мудрость, все еще недоступную человекам.
Заичневский же рядом с ним выглядел несуразицей — крупнолицый, с вздернутым простоватым носом, огромный, громогласный, с хриповатыми ушкуйскими громами — того и жди рявкнет: «Сарынь на кичку!»
Но именно это несовпадение двух молодых узников, будто один был духом, а другой — плотью, составляло соединение Иисуса Христа со Степаном Разиным — единый лик героя грядущих потрясений. Аргиропуло страдал за всех угнетенных, Заичневский же ненавидел всех угнетателей.
Узники Тверской части, доставленные сюда из Петербурга (говорили — в кандалах!) на суд шестого департамента Сената (на штатский суд!), ждали своей участи гордо, как победители. Они ведали истину. Начальство сникало перед ними. В их камерах (в мрачных узилищах!) с утра до вечера причащались от истины студенты, гимназистки, поручики, седоусые вольнодумцы, мыслящие красавицы и разночинцы, взыскующие света. Они шептались, спорили, изъяснялись, обсуждали, горячились нетерпением, и тюремное начальство, вздыхая, напоминало под вечер:
— Господа… Господа, — визави дом генерал-губернатора… Здесь ведь все-таки часть, господа… Не засиживайтесь…
Александровская, некрасивая, безманерная, молчаливая, была вестницей оттуда — извне, с улицы, из народа. Говорили, девичья фамилия ее — Чирикова. Неказистое дворовое прозвище больше шло к ее облику, нежели нарядная фамилия мужа — маленького чиновника Кронштадтской таможни, которого она оставила ради своей эмансипации. Было ей лет тридцать (говорили — тридцать пять), занималась она для пропитания повивальным ремеслом, но была не повитухой, а ученой акушеркой.
Заичневский стоял среди тесной своей камеры, подпирая гривастой головою копченый, давно не латаный потолок. Встречал, усаживал куда можно — на койку, на лавку, на подоконник, — и чудно было видеть, как нелепо, нездешне опускались дорогие господские ткани на арестантское дерюжное сукно.
Александровская брала угощение, демонстративно косясь — все ли видят, жевала крупно, подчеркивая, что голодна. Это был прямой укор сытым чистеньким барышням, набожно слушающим нечаянных своих кумиров, пророков, предтеч.
Петр Заичневский не отрицал сходство своего товарища по заточению с Христом, однако, будучи яростным атеистом, отметал это сходство, как вообще отметал религиозное начало в революциях. Он называл Перикла Эммануиловича Аргиропуло Периклесом Емельяновичем, поясняя, что Периклес в России ни черта не совершит, не будучи одновременно и Емельяном Пугачевым. Он любил Перикла, и только двоих на этом свете называл истинными социалистами: себя и его.
Посетителей же своей камеры Петр Заичневский воспринимал как сочувствующих, как желающих приобщиться, как взбудораженных переменой общественной погоды, но отнюдь не понимающих, куда идут, да и пойдут ли, если дело дойдет до дела.
Говорили, в «Русском вестнике» напечатан новый роман Тургенева. Говорили, будто Иван Сергеевич, прилично выждав в своем Париже, пока роман этот выдадут в свет, прибыл на днях в Питер упиваться успехом. Говорили также, что в романе этом расставлены точки над і и показан, наконец, новый человек шестидесятых годов. Роман назывался «Отцы и дети».