Подпоручик хотел что-то крикнуть, но Заичневский шагнул к нему — голый, мокрый, страшный — и, наклонясь по-медвежьи, почти упираясь носом в нос, сказал тихим, страшным голосом, таким тихим и таким страшным, что подпоручик обомлел:
— Шинель снимай, холоп…
Подпоручик, как во сне, снял шинель. Смышленый молодой казак сказал ему:
— Так что, ваше благородие, дозвольте видеть — я их отгребу, и — мигом за вами, а то все же не поместимся…
Мальчиков закутали в шинель. Смышленый казак обнимал их, как тюк, предоставив весла Усачеву — греться. А на Варничном уже сбежался народ, горел костер, лежали кучей шубы и стоял с четвертью в руках сам акцизный надзиратель титулярный советник Михаил Евграфович господин Разгильдяев…
Циркуляры далекого начальства, писанные хладным почерком, ясным, как божий день, указывали, чего полагается и чего не полагается, но никак не указывали, как жить на свете, ибо жизнь, то есть обыденное бытие, и есть та самая несуразица, которая ищет себе местечка как раз между «полагается» и «не полагается».
Циркуляр, не допускающий ссыльных к занятиям в присутственных местах, не дозволял Петру Заичневскому служить в заводской конторе. Однако управитель заводов титулярный советник Герасим Фомич Некрасов, понимая, что, с одной стороны, никак не следует огорчать Циркуляр тем, что живешь на свете, с другой стороны — все-таки — жить. Для такой двойственности необходимы дельные люди. Герасим Фомич сделал каторжного как бы своим статс-секретарем.
Первым делом Петр Заичневский затеял переписку с иркутским начальством, в результате вежливых и весьма почтительных подсказок которому политическая преступница Юзефа Гродзинская переведена была в лазарет с употреблением на работах в числе лазаретной прислуги, поскольку весьма увеличилось число недужных. Доктор Митрофан Иванович объяснял это атмосферными явлениями Сибири, а Петр Заичневский подсказал Митрофану Ивановичу — не попробовать ли лечение минеральными рассольными ваннами?
Герасим Фомич отнюдь не был глуп, и Петр Григорьевич отнюдь не водил его за нос. Единственное, что требовалось в их отношениях, чтобы никак, никоим образом, даже наедине друг с другом, не подать виду, что действуют они не ради циркуляра, а просто ради бытия, состоящего не из пуговиц, погон, бумаг и артикулов, а из женщин, мужчин, хвори, тоски, надежд, боли и смерти. Кондрат (который вырвал ружье), оклемался первым, его взяли в кандалы, и надо было думать, как его спасать. И тут выручил Чемесов. Он явился к Соловарову в полицию:
— Александр Ефремович, я насчет этого каторжного.
— Он получит свое, — холодно сказал Соловаров.
— Александр Ефремович, — приложил пухлую руку к груди Чемесов, — у вас есть дети?
— Это к делу не относится.
— Не относится, пока они не тонут. А вот как ваши дети станут тонуть, чего, видит бог (перекрестился), я им не желаю, тогда вы и не то сделаете-с…
Солеваров молчал.
— Александр Ефремович…
— Каторжного этого все равно запорю! Разоружение конвойного…
— Да полноте! — торжественно встал Чемесов, — согласно высочайше утвержденному — высочайше утвержденному — указу от двадцать седьмого декабря восемьсот тридцать третьего года, из преступников, освобожденных по такому случаю от битья, производится назначение в палачи…
Содоваров усмехнулся:
— Где вы его выкопали, этот указ?
— Александр Ефремович, — миролюбиво заметил Чемесов, — слово, которое вы изволили употребить, не содержит в себе почтения к предмету, к коему вы…
— Вы хотите, чтобы я его сделал палачом? — перебил Соловаров, — так он ведь и сечь как следует не станет.
— А вам нужно, чтобы как следует?
— Хорошо… А до этого вашего Заичневского — не мытьем так катаньем доберусь! Чересчур смел. Оскорбление офицера!..
— Уверяю вас, сойдясь с ним короче, вы…
— Короче я сойдусь с ним, когда он у меня тут за стенкой окажется! Он в Тельму шляется! Я, думаете, не знаю? С проезжими каторжными раскатывает…
— Александр Ефремович, — так же дружелюбно сказал Чемесов, — побегом считается отсутствие до семи суток, а до Тельмы — четыре версты. У вас ведь имеется разъяснение господина генерал-губернатора?