И вдруг Голубев, тонкий и чуткий, ни с того ни о сего объявил:
— А я, господа, знавал одного жандармского офицера, который писал в «Колокол»!
— Кто же это? — с подчеркнуто повышенным интересом спросил Ошурков, одобряя Голубева, который разрядил напряжение.
— Я дал слово молчать. Да что из того? Этот офицер был тогда еще ротмистром, когда конфисковал у меня «Колокол» со своей собственной статьей!
— Откуда вы знали, что там была его статья? Он сказал вам об этом? — спросила Маша Белозерова.
— Вообразите — сказал!
— Я вам не верю!
— А я — верю! — улыбнулся Петр Григорьевич.
— Вам он тоже признался? — пристально посмотрела ему в глаза Белозерова.
— Вообразите! — не отводил он глаз. — Когда меня везли в первый раз — из Орла в Петербург, мой подполковник, желая меня подбодрить, утешил: все образуется, молодой человек… Не вы один столь озабочены судьбою отечества…
— Но кто же это? — спросила Киселева.
— А если вы узнаете — кто? — махнул трубкой Сергей Филиппович. — Что изменится? Вы лучше спросите, не кто же это, а что же это? Что же это, господа? Надзиратель, который выпустил меня, сам же ловил меня, когда началась тревога, да еще усерднее других крутил руки.
— Он прав! — провела рукою по клавишам Маша Белозерова. — Бегать надо лучше!
— Он так и сказал — умеючи надо, барин, с тобою беды не оберешься! — И — Заичневскому. — А про Войнаральского в Харькове вам почему известно?
— Его выручали моя приятельница Марья Оловенникова и Софья Перовская…
— Обе уже — увы, — попыталась исправиться Наденька.
— Разве Ошанина умерла? — спросил Свитыч.
— Не знаю. Она была в Женеве, кажется, с Тихомировым…
— Кстати, о Тихомирове, господа… В его ренегатских записках удивительное сходство с Катковым! — холодно сказал Петр Григорьевич.
— Деспотизм сидит в нас самих… В нашей настороженности и подозрительности друг к другу… Мы готовы видеть в собеседнике жандарма, если собеседник возражает, и готовы видеть в жандарме революционера, если он согласен в разговоре… Мы легковерны к слухам, вспыхиваем от вздора и от вздора же гаснем… Мы стоим насмерть на допросах и легко пробалтываемся за стаканом вина. Мы либо деремся, либо целуемся…
Актриса Киселева смотрела на Петра Григорьевича, и ей уже не хотелось петь. Она тихонечко прикрыла черную крышку инструмента.
Петр Григорьевич видел начес, никак не скрывающий проплешинки господина цензора.
— Вы ведь Юсупов по матушке? — неожиданно спросил Безобразов, не поднимая головы. — Это вы называете меня Вениамином?
— Господин надворный советник, — с нарочитой чопорностью поправил Заичневский, — я называю вас Вениамином моего сердца. Как праотец Иаков. Ибо у вас в мешке нетрудно обнаружить фараонову чашу.
Продолжая читать оттиск «Сибирского вестника», медленно (по складам, что ли, подумал Петр Григорьевич), Безобразов проговорил скучно, невыразительно, никак не соответствуя тоном сказанному!
— Однако… Оскорбление ведь… Стало быть, дуэль… Растянуть Юсупова… Вы ведь близоруки, не попадете… А я — в туза…
— Да будет вам! — добродушно возразил Петр Григорьевич, — в какого еще туза? У вас на туза рука не поднимется.
Безобразов, наконец, поднял голову, посмотрел сквозь пенсне. Стекла увеличивали его глаза, делая их чрезмерно удивленными. Увеличенные глаза цензора, чиновника для особых поручений при генерал-губернаторе, смотрели невидяще, как-то мимо.
Заичневский присвистнул:
— Вон оно что! Я смотрю, вы читать будто разучились.
Нижняя губа Безобразова, выпяченная над бородкой, по-детски дрогнула:
— Вина хотите? Бордо… Вы ведь предпочитаете бордо… Оно похоже на густую кровь…
— Что это с вами, Дмитрий Владимирович? Вот уж не числил за вами романических фантазий! Вам нейдет! С чего это вы в кровавом настроении с утра? Выкладывайте свои козни…
Безобразов с удовольствием хихикнул, отодвинул ящик, взял сложенный оттиск страницы «Восточного обозрения»: — Извольте…
Петр Григорьевич развернул, глянул — лист был без единой поправки, на нем уже значилась красная роспись Цензора.
— Вот так бы и всегда, — сказал Заичневский, — хвалю…
— Рад стараться… А этому поганцу я кишки вымотаю!