Да его и зовут, как Обломова! Я присел на шаткий стул, обитый войлоком, таким грязным, что мне показалось, будто я прилип к этому стулу и теперь вовек не сойду с места.
— Это ведь вы прислали заявку?
— Учитель наш, Иван Антоныч, — чудак человек, — буркнул он и вышел во двор.
Изнутри халупа была еще тоскливей, нежели снаружи — закопченные бревна и потолок, пол с выщербленными досками, вдоль стен — караул из пустых бутылок. Мебель — три стула, стол, накрытый клеенкой, буфет, все тяжелое, грязное, заставляющее думать о крысах и тараканах.
Красивым в этом доме был только стоящий посреди стола в невысокой вазе букет из тех самых луговых цветов, названий которых я не знал.
Вернулся Нигольшин, с извиняющимся выражением на лице положил передо мной несколько слив с тропинки и, вежливо протиснувшись мимо меня к буфету, достал два стакана. Один поставил передо мной. Сел. Откуда-то, прямо как у фокусника, появилась бутылка водки.
— Нет, что вы, я не могу, — испугался я, и рука Нигольшина замерла над моим стаканом. — При исполнении…
«При исполнении» — прямо как шишка какая-нибудь.
Нигольшин не настаивал, а сам, все с тем же извиняющимся выражением, «дернул» наполненный до краев стакан.
Посидел пару секунд зажмурившись, по лицу его пробежали нервические молнии, потом взял сливу и отправил в рот. Косточку аккуратно положил на краешек стола.
— Так вы говорите, из города?
— Да, приехал посмотреть вашу работу.
— Посмотрим, — кивнул Нигольшин, уже пьянея — ему, похоже, немного было надо. Налил еще, выпил. Видно, он давно привык пьянствовать в одиночку, но мое присутствие, кажется, не напрягало его.
— Ты думаешь, мне легко? — заговорил он, пошлепав губами, и ни с того ни с сего переходя на «ты». — Нет, брат, мне тяжело.
Я не нашел, что ответить, и он продолжал.
— Я, понимаешь, потерялся. Понимаешь? Я ничего не знаю, ничего не понимаю, ничего не хочу! Кто мне поможет? Искусство поможет? Литература?
Нигольшин хрипло рассмеялся, больше не притрагиваясь к бутылке и глядя на меня горящими глазами. Сумасшедший?
— Почему я, больной, ослабевший, вынужден докапываться до лечебной истины через тернии, а? Почему нельзя просто помочь, просто помочь? А, Андрей?
Я удивился — он, оказывается, запомнил мое имя.
— Не знаю, — я поднялся. — Мне, наверно, пора.
Нигольшин посмотрел на меня с грустью и вздохнул:
— Погоди! Пойдем Евграфыча смотреть.
«Какой там Евграфыч у алкаша?» — с раздражением подумал я, но все-таки задержался.
Илья быстро выпил еще с треть стакана, закусил сливой:
— Пошли.
Он привел меня к прислоненному к дому сараю, отпер шаткую дверь, сколоченную из горбылей.
— Заходи, Андрей, — позвал Илья и включил в сарае свет.
Здесь был беспорядок, валялись мастерки, какие-то палочки, банки, в углу — горка белой глины. Посреди сарая, накрытый разрезанным мешком из-под картошки, очевидно, памятник. Я не ждал от него ничего хорошего, но, когда Нигольшин откинул мешковину, на меня глянул своими выпученными от страшной боли за мучимую и мучащую Россию, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Этот взгляд пробил меня насквозь, как пуля меткого охотника пробивает куропатку. Это был взгляд пророка, взгляд гения, взгляд человека, затененный страданием, освещенный надеждой.
На губах писателя, в самом краешке рта, поселилась улыбка, почти усмешка, — ее смысла я уловить не смог, просто знал — она должна быть.
С радостной дрожью я повернулся к Нигольшину. Он равнодушно смотрел на меня, слегка склонив голову.
— Илья, это… Это — чудо! Вы победитель, Илья!
Нигольшин виновато улыбнулся и накрыл Щедрина мешковиной.
— Это потрясающий памятник, — не мог успокоиться я.
Мы уже стояли во дворе. Сливы гулко падали на крышу.
— Спасибо, — проговорил он и, как мне показалось, тоскливо, посмотрел на дверь своего дома.
— До свиданья! — спохватился я. — Ждите завтра машину.
Я горячо пожал его мягкую руку и быстро пошел по сливам к калитке.
Автобус возвращался назад пустой. Тот же самый водитель взял деньги за проезд, но билет не дал.
Замелькали темнеющие поля, и за ними мне все мерещилась странная полу — улыбка Щедрина. Нет, он что-то знал про нас, нынешних!