Отрепьев вышел из палат патриарха, вытирая пот со лба, но готовность сурового ответа у нескорого на соображения Иова поразила его и сказала о многом.
Во время богослужений в Благовещенском соборе патриарх нередко представлял вниманию Годунова псалмы и каноны святым, сложенные новым слугой. Имя писателя произносить было не принято, ангелы уж отворят уста для Господней хвалы самому достойному, то есть считалось: каноны по преимуществу сочиняет сам патриарх.
В отличие от многих последних живых и прозрачных произведений, псалом в день греческого великомученика Дмитрия был составлен тяжелым умирающим слогом. Отрепьев преследовал одну цель: втиснуть темную строчку, где праведник сравнивался с камнем из Библии: «Яко камень, отвергнутый зиждящими, тако Димитрий стал главою в угле через ад в котле».
Борис почти засыпал под распев благовещенского доместика[24], исполнявшего этот псалом, как вдруг пробудился и дрогнул. В сплошном токе благонамеренных звуков почудилось, спелось: «Димитрий… главою в Угличе». Хотел озирнуться на патриарха, сдержался, прикрыл очи веками: может, решал — изучает его кто-то смертный или это по воле небес проскользнуло в молитве знамение?
Юшка сразу решил, что открылся убийца. Но еще раз неспешно обдумав свой сыск, он заметил: Годунову могли быть известны все слухи о собственном страшном злодействе и чудном спасении Дмитрия. Только как бы то ни было, ясно одно: память о несчастном наследнике Грозного до сих пор холодит и царапает сердце царя.
«Неужели царенье, поставленное от земли, — удивлялся монах, — так непрочно, так шатко? — Ему сделалось жалко Бориса. — Отчего он пугается знатного призрака? Разве простых пастухов Давида и Иосифа не избрали на царство израильское?» Отрепьева что-то порою влекло к Годунову. Во время стояний у бархатной стенки как хотелось ему подсказать что-то, даже поправить царя. То казалось диакону, что Годунов слишком мягок и кроток с боярами, то что долго мусолит указ. Но такой мелкий чин, как Григорий, все мысли был должен держать при себе, и, возможно, поэтому добрые чувства монаха к царю постепенно сменились на тихое бешенство.
Смысл иных решений Годунова, подсказанных длительным опытом, был просто темен для Юшки, в иных случаях Борис Федорович, уже постаревший, источенный болезнью, действительно чересчур осторожничал, избегал резких выпадов, взмахов, но — так или нет — маленький диакон, исполненный тайными бурями, негодовал всякий раз, посещая дворец.
И все вспоминались рисковые шутки с державой и скипетром в келье Повадьина. Сласть жуткая щекотала под сердцем, если только представить не в шутку, всерьез: скинуть рясу, назваться Димитрием, сесть на московский престол! Варлаам брякнул сдуру: «Валяй, царствуй», тут же забыл. Но Отрепьев, привыкший уже доверять своей сметке и ловкости, не увидел причин, по которым не мог бы обдумать шальную затею.
«На один грех больше — сами вы святейшие… И ведь верите же, будто я — благочестнейший отрок, певчий книгочей! Да что ж всего лишь это?.. Верите? А я и не диакон патриарший, вот и не угадали, я — аж Сам!..» — давился он и на постели от балбесного глубинного смеха — даже не победного, не мстящего…
«Годунов все равно правит глупо, не жалко и скинуть такого. А я бы…» — Григорий дышал вдохновенно глазами, и если случались монахи поблизости, думали: вот, сотворяет псалом.
Конечно, он и слышал, и в книжках, и на фресках видел, что всяк грех, строго по разряду в древней небольшой таблице, наказуется в посмертии. Но правила игры света и тени на согрешившей земле — совершенно другое, сложная премного, путаная вещь. Посмертие Отрепьевым еще не чувствовалось — значит, далече. Притом, любя и веря в деда и даже уважая несколько пример его, юноша смутно надеялся (чего для безмятежности житья пока достаточно) на старости свою гору страстей отмолить.
Ведь необеспеченный и малым голубым запасом крови Годунов — тоже не Божий помазанник, сам едва ли не преступник!.. Да велик ли грех столкать такого-то? (Особенно коли во благо земли?!.)
«Царь препросвященный» — тоже название одно. Недаром ежится на троне. Или боится ужаса на небе, или… Или так уж. Теперь и на земле побаиваться надо стало: нет больше естественных царей, а самый гибкий и лихой — теперь здесь царь.