— Ладно-ка, — перебил Годунов, — передай, желаю видеть людей, а не платья. Проводи во дворец.
Затихало великое славословие. К Борису Федоровичу обратился архимандрит Пафнотий, игумен Чудовского монастыря. Он просил за какого-то Отрепьева. Годунов припомнил чудовского монаха Замятию, что был некогда ему добрым слугой, и то, что внук его, точно, служил Романовичам и Черкасским, был в почете у этих строптивцев, возможно, замешан в крамоле. Недаром его, одного изо всей ближней челяди ссыльных бояр, так и не сумели сыскать. Тому минуло два года, но просьба о милости к беглому показалась Борису Федоровичу дерзостью.
Впрочем, когда заступник поведал, как Юшка Отрепьев, узнав об открытых злодействах господ, дико струсил и тогда же, два года назад, принял иноческий сан, Годунов улыбнулся. «Ловкий человек, — подумал он о юном Отрепьеве, — знает, чем царскую милость сыскать. Он, конечно, к Романовым в службу пошел, ожидая как раз, что братишки достигнут престола, только разве то важно? Раз умен, так теперь понимает, у кого сила. А прощу, к Годунову-царю возрадеет и в сердце своем».
Звонари на всех колокольнях кремлевских, едва завидели выходящего из собора царя, двинули языками большими и малыми.
Окольничие с двух сторон поддерживали великого государя под белые руки, словно боялись: под тяжестью барм золотых не дойдет до палат; за ними шли белые рынды, священнослужители, дьяки, бояре…
Над хоромами, храмами и избяными приказами плыл, плескался малиновый звон, словно Бог бросал с неба огромные точные капли — не плотным дождем, а в неявном порядке, не исчезающем в плеске строю.
Похвала чудотворцам московским
Пищальник Афонин подъехал к Суздалю с северо-запада. На пути его встал, Спасо-Евфимиев монастырь, строенный при ордынцах еще. Розоватые стены монастыря с могучими восьмигранными башнями, облегая левый, отвесный берег речки Каменки, господствовали над окраиной.
Миновав арку надвратной Благовещенской церкви, пищальник свернул на Успенскую трапезную. На паперти жалось несколько выцветших и потемневших стариков и старух, нищего вида. Один, подойдя к ближней липе, снимал с ветви кору и обсасывал мякоть. Другой как раз любил кору, он брал ее в полу сермяги и относил к паперти, где делился с лежавшей на плитах старухой, скупой на движения. Из трапезной вышел молоденький статный монашек с небольшим караваем в руках и начал делить между нищими хлеб. Он, как птицам, отламывал каждому мелкую крошку, и Афонин решил, что он делает это в насмешку, со зла. Но здесь все было рассчитано, пищальник вскоре увидел, как один старичок, изловчившись и выхватив кус из буханки, мгновенно забился в суровейших корчах.
Рядом с действом кормления другие монахи кололи дрова. Афонин спросил у них о происхождении нищих, оказалось, что это не нищие вовсе, а новые, пришлые крепостные, выжитые бескормицей из дальних угодий обители и принесшие в монастырь вместо оброка свои затихающие тела и разгневанные желудки. Монахи по ходу беседы полюбопытствовали у пищальника: что ему? Афонин назвался государевым человеком, ему нужен Григорий Отрепьев. «Таких у нас вроде нет», — отвечали монахи. «А не этот?» — прикинул один, указав на питавшего нищих.
— Что ж вы, Божии люди, не знаете, как брата зовут? — удивился Афонин. — Эй, дружище, — кликнул он сам чернеца, — как по имени-прозвищу ты? Не Богданов Отрепьев, ты-ты, с бородавкой, оглох али как?
Но монах явно слышал, от неожиданности он даже сам себе положил в рот хлебную крошку и начал жевать.
— Не зови, служивый, — запретил Афонину чернец-дровосек. — Он где-то обет молчания дал, слышать слышит, а вот говорящим пока мы его не видали, а кто он таков, про то отцу игумену лишь ведомо.
У игумена потчевался сейчас воевода Измайлов, пищальник решил обождать, спешился, приткнул оружье к поленнице и поведал обступившим его, как московского гостя, монахам основную причину собственного путешествия. Афонин вез в Юрьев-Польский и Суздаль великую весть, повеление государя о снятии крепости с холопов и хлебопашцев возрождением Юрьева дня, отмене ловли, битья — с возвращением хозяину — беглых, что ушли от неволи в голодные годы. Афонин рассказывал громко и ясно, голодающие крестьяне, широко открыв рты, потянулись к нему, даже старуха, лежавшая стыло на паперти, затревожилась, села и мерцала уже молодыми глазами на ратника. Впрочем, когда Афонин прибавил, что холопы боярские, больших дворян, епископские и монастырские сюда не касательны, взор старухи обратно просох и померк. Обняв костяными пальцами голову, покачнулась она на плите.