В часовню влетела стрела. Искры слюды закрутились на гребне волны света, брызнули по полу. Боярин Александр Никитич Романов-Юрьев, любопытствуя, подошел к разбитой оконнице.
— Какой бек так удачно бьет? — мрачно загадывал он и дергал рукоять палаша. — Я ему лоб расколю!
Жмурясь на солнечный плеск сквозь чугунные соты, посыпанные осколками, боярин видел зубчатый кремль Китай-города, а за ним огородную тесную зелень Москвы, всю в бисере главок соборов и колоколен. Ниже сей панорамы, по-над частоколом, окружавшим тот терем Романовых, в коем сидел Александр, двигались наконечники копий, вскипала бурная брань; кто-то, не отвлекаясь, рубил частокол бердышом. Временами боярин примечал даже головы государевых стрельцов, выставляющиеся над воротами, и стрелы, летящие прямо в него. Но Александр Никитич был не робкого десятка, его широкие латы легко отражали любую стрелу; ерихонка[1] с забралом лихо заломлена на затылок: что попадут в лицо, боярин не верил. Стрельцов, матерящихся и желающих перелезать через ворота усадьбы, также крыли, вилами и протазанами сбрасывали вспять со двора служилые люди Романовых.
— Ослушники! — кричали из-за забора раззадоренные стрельцы. — Теперь уж не отворяйте — все одно всех прибьем!
В домашней часовенке, недалеко от Александра Никитича, сидел на бледном половичке под иконами брат Федор. Он уже прочитал молитвы и теперь только каялся.
— Аспид нас дернул, — Федор говорил, — черт дернул на Страстной выворачивать из-под Бориса престол! А все ты, Ляксандр, набежал, всполошил и меня, и Черкаскова: Годунов помирает, Годунов помирает! А он вон прошлый — високосный ведь! — год хворал все, да не помер, так теперь уж ему легота: в могилу и нарочно не соскочит!..
— Глазами сам видел, — оправдывался Александр Никитич, отходя от окна, — на носилках выволокли с Красного крыльца: мол, любуйтесь, россияне, живой! Четыре рынды[2] протащили царя по площади, а царь-то рта не раскрыл, руки не поднял. Вот так, в двух шагах от меня проплыл — цветом, как жаба в тени, а глазищи моргают.
— Дура! — перебил Федор. — То стрельцам он моргал, чтобы наш дом обложили… Ох, рано стали посадских мутить, — повел опять причитания. — Ведь был Бориска — полумертвый, мы опять растормошили. Теперь пощады не жди… А ведь и как было иначе, — останавливал недоуменный взгляд Федор на шелковой пряди лампадки пред образом, — неровен час, Годунов отошел бы, а тут Шуйские стали б чиниться на царство, надобно ж было мазуриков Рюриков обойти!
Оба брата раскаивались теперь в тактических промахах дела, серчали на досадное нарушение замыслов, но крики и хрипы людей, падавших с расколотыми черепами но обе стороны частокола, долетая до их слуха и понимания, не задевали совести боярской: братья с детства усвоили накрепко, что у древнего рода есть два пути: престол или смерть.
Между тем на дворе вышло нечто внезапное: над воротами взмыл молодец в ярком распахнутом терлике[3], со двора хотели пхнуть его вилами, отправив назад, но вдруг опустили оружие, и молодец без препятствия спрыгнул на землю Романовых. Через мгновение он уже спешил, звеня серебряными скобами на каблуках, по темной витой лесенке в образную и, еще не успев отдышаться, предстал братьям.
— Юшка! — воскликнули оба Никитича, а Федор так даже привстал с иола, натолкнувшись на паникадило лбом. — Ты как здесь, волчья юла? Весь дом облеплен стрельцами, а этот проник.
— А мне что? — сиял Юшка сквозь жуть и тревогу каким-то блажным, скоморошьим оскалом. — Сзади к этим воякам подкрался да прыг одному на загривок, а с загривка во двор. Ладно, ваши жильцы не проткнули — дед Ерема насилу признал, прямо в глаз пикой метил.
— Вот сатаненок. — Как ни тяжка была минута, а Романовы хохотнули: с такой уж вздорной беспечностью поднес Юшка свое появление.