Не поняв, Воротынский ответил в простоте:
– Всё помню, великий государь, – и отдал поклон.
– И я такожде помню всё. И доблесть твою. И как у ворот казанских реяла на ветру великая хоругвь московская с Михаилом-архангелом. И брата твоего, Владимира… – Царь на миг замолчал. – Истинно храбрый был человек.
Ох! Владимир-то государева коня и вёл, вспомнил князь.
Но никто, кажется, не понимает, о чем беседует с ним Иван Васильевич и какую дерзость поминает, принятую им от рода Воротынских. Больно молоды прочие. Не помнят, не ведают. Для них царевы слова ничего, помимо похвалы, не содержат.
А в них – угроза. Не перегни, мол, князюшка, палку. Многое припомнится.
– Облегчение боярину вышло… пока, – зашелестели слова Малюты. Сказал на ухо Грязному ровно так, чтобы было едва слышно… каждому.
Воротынский содрогнулся: «Кромешный аспид отрыгнул яд лютый от своей несытой утробы, и не ущучишь его!»
– Великий государь! Иван Васильевич!
Все с удивлением повернулись к Хворостинину. Что еще? Какое ему дело, когда царь и столп царства беседуют?
– Говори, – позволил ему Иван Васильевич с легкой досадою.
– Устав хорош, тут и спорить нечего. Князь Воротынский татарам знатец наилучший, все в его грамоте с радением к твоей, государь, пользе устроено. Править нечего, добавить бы самую малость.
Воротынский воззрился на Хворостинина с ревностью: какой еще околесицы добавить ищет?
– Говори! – повторил царь уже со вниманием.
– На поле Дикое послать бы, по твоему, великий государь, наказу, толковых людей… скажем, князя Михайлу Тюфякина да дьяка Ржевского. Им бы смотреть места, крепости и урочища, до которых ездить станицам и где пригоже будет сторо́жи поставить.
– Дельно, – откликнулся Трубецкой. – Места бы заранее переписать да на чертеж положить.
– Что ж, украйну, Федор Михайлович, ты знаешь не понаслышке. Да и ты, Димитрей… – сказал царь и поглядел на Воротынского, ожидая его слов.
Князь выдавил из себя:
– Неглупо, – потому что и впрямь это было неглупо.
– Быть по сему! – утвердил Иван Васильевич. – Найдется ли еще какое-нибудь прибавление?
Молчали бояре опричные, молчали окольничие, рта не раскрывал подлый охлёстыш Малюта со товарищи, безмолвствовал, склонив голову, безымянный дьяк. Воротынский перевел дух: дело кончено.
– Вижу твою нелицемерную службу, Михайло Иванович, – продолжил царь. – И ныне жалую тебя серебряным позлащенным ковшом со именем моим… Курганко! Поднеси Федору Михайловичу.
Повинуясь воле царя, Трубецкой принял ковш у дьяка и с легким кивком подал его Воротынскому. Князь глянул на цареву награду, и сердце пропустило удар. Тот ковш, что подавала ему когда-то истовая надежда на благое устроение Руси, полнился крепким медом, а этот пуст.
Пусто. Ничего не осталось. Высокое отошло. Что ж на месте его?
Одна служба.
«Благодарю тебя, милостивый Боже! Хотя бы из благородных рук принимаю пожалование, а не из лапищ приказного… Уже не любят меня, но еще не позорят».
Взяв ковш, Михаил Иванович молча поклонился государю.
Вечером того же дня государь Иван Васильевич, помолясь, отходил ко сну.
Вот уже полтора года томился он вдовством. Да и допрежь кончины царицы его, Марии-черкешенки, вышла остуда меж ним и женою. Всем хороша Маша, да не наша… Истинно, не наша. И вроде юна, и вроде статна, и вроде веселила душу когда-то, да скоро постыла. Чужая, дикая. Злая. Слова русские непутём кособочила, никак выучить не могла. Ходила не так, смотрела не так. Пахла тоже не так. Гарью почему-то пахла, головешками не остывшими… Вся какая-то острая, в углах и задоринах. Ко всему – неплодная. Всего одно дитя дала, да и то – полудохлое. Какой в сыне толк, коли он два лета Божия увидел, а потом в могилу лег? Больше же сынов у черкешенки для него не нашлось…
Скоро уже конец его вдовству, скоро конец томлению. Отовсюду собраны сюда, в слободу Александрову, девки; доверенные служильцы смотрят их, годны ль на царское ложе. Англицкий немчин Елисей мочу их досматривает и по моче судит, не больно́ ль нутро.
Пускай смотрят! Авось добрых невест отыщут для сынов его от самой первой и самой лучшей жены, какой уж не будет никогда. Той, что была до черкешенки… Как давно ушла она! Уж и образ ее выцвел, сделался яко светлое пятно на сером черкесском полотне, яко запах счастья, едва чрез запах едкого дыма пробивающийся. Хоть сынам ее подарок теперь выйдет… Так что пусть смотрят, пусть!