Вонючая пивная тачка опять не заводится — завелась, сука. Медленно рулю по удушливым пивным улицам, на перекрестках которых торгуют пивом подонки из Пизанских башен. Кренятся зеленые башни ящиков. Менты с мигалками на перекрестках. Понеслись. Трактуют легитимно указ харизматика. Больше всего ненавижу пиво в банках, ненавижу пиво «Балтика», ненавижу пиво светлое и темное. «Темная ночь. Только пули свистят…» Пили пиво на германском фронте или нет? Когда брали Варшаву, пили пльзенское. Когда брали Берлин, пили баварское.
По углам Пионерской все те же ящики.
Я заезжаю во двор подальше от ящиков, но и тут пахнет. В парадной пивная моча, а навстречу спускается толстуха на слоновых ногах. Побаловалась в юности небось пивком. В квартире все тот же запах вперемежку с запахом женского пота. Юлия лежит и стонет, грызет зубами наволочку и смотрит на меня, как на мешок с героином.
— Почему здесь так воняет? — говорю я, а она:
— Я повешусь, повешусь. Я вены перережу, — а я:
— Ты, наверное, баночное любишь. Такие баночное любят, — говорю, а она:
— Что ты мелешь, импотент! Сдохнуть, сдохнуть хочу. Мне не переломаться. Дай мне! Это не твое! Или в больницу! Лягу под капельницу, — кричит, а я:
— Тебя пристрелят на первом же перекрестке. На первом же перекрестке ты кончишься под пивными ящиками. Там тебя и зароют, — говорю, и вдруг быстрая тьма заливает комнату и последнее, что я понимаю, — это то, как безжалостные щипцы выгибают меня дугой и бросают головой на пол, и все — темнота, мрак, небытие. Только искрой светится то, как меня отец ведет в Артиллерийский музей, как потом я и сам веду в Артиллерийский музей сына…
…На полянке перед кирпичным зданием, выросшим здесь несуразной тяжестью напротив летящей в небо Петропавловки, золотой ангел на шпиле которой распахнутыми крыльями усиливает понимание полета, — на полянке стоят пушки: пузатые каракатицы мортир, длинноствольные, похожие на подзорные трубы, гаубицы разные без красот, трудяги последней войны, танки и бронетранспортеры.
Сын просит поднять его на танк, и я поднимаю. Отец поднимает меня, и я с испугом узнавания встаю на броню, и гордость распускается во мне, и я люблю отца так же, как спустя полжизни люблю сына.
Мы входим под тяжелые своды. Отец сдает в гардероб мое пальтишко и покупает билет. Я покупаю билет и отдаю его сыну. Он берет его значимо и серьезно протягивает старушке. Я держу отца за руку и показываю пальцем: «Смотри! Смотри!» Шлемы и мечи, бердыши и древние пистоли. «Смотри! Смотри!» — говорит сын, и мы подходим к золоченой карете, а после идем дальше. Никого почти в гулких объемах. Дремлют артиллерийские старушки на стульях. Петр Великий на толстых гипсовых ногах и знамена славы, собранные в музейные пучки. Суворов переходит через Альпы. «А почему?» — спрашиваю отца. «А почему?» — спрашивает сын. Багратионовы флеши и тачанки-ростовчанки. «А почему?» — спрашиваем я и сын. «А потому», — отвечают отец и я.
В музее гулко и темно. Все более гул пульсирует, а тьма сгущается. Она сочится из стен и потолка, поднимается от пола все выше. Все выше и выше. Сперва в темноте исчезает сын, я поднимаю голову и вижу, как во тьму уходит отец. Я остаюсь один, и в висках пульсирует гулкая кровь. Скоро и я исчезаю во тьме. Всего-то каких-то двадцать или тридцать минут…
Я открываю глаза и вижу другие глаза с безумными зрачками. Это Юлия смотрит в меня и спрашивает:
— Ты жив?
Я хочу ответить, что жив, но не могу. Забывать уже начал о болезни, но припадок случился. А Юлии, похоже, лучше стало. Появляется какой-то хрен с горы, падает головой об пол и начинает колотиться. Отвлек от ломок — хоть какая-то польза.
— Ты просто сумасшедший, оказывается, — говорит Юлия.
Видок у нее еще тот — испарина на лице, вся мятая, липкая, наверное, но пивом больше не пахнет.
— Все мы сбрендили, — отвечаю я, и получается тихо.
Болит затылок и тело, сил нет. Надо вставать на корточки, ковылять к воде и смывать блевотину. Мог бы и захлебнуться. Встаю и ковыляю. Вода приносит облегчение. Я буду в отключке два дня. Это мы уже проходили. За два дня они точно смогут вычислить. В любом случае остается только ждать.