— Фиона! В отличие от вас у меня нет еще биографии. Мне только двадцать два года. И ты все обо мне знаешь!
— Я знаю твою жизнь схематично. Но Джон ничего о тебе не знает. Он рассказал нам о себе, теперь твоя очередь. Рассказывай!
— Сейчас? — Виктор сидел на полу у наконец отделенной от кроватей спинки. Желтый свитер, желтые чистые шерстяные носки, чистые джинсы.
«Он самый здоровый из нас, — подумал Галант. — Представитель молодой, не так давно родившейся нации. Может быть, все дело в нациях? Фиона Ивенс — дочь одряхлевшей нации, страны, где парадокс громоздится на парадокс, страны, именующей себя без тени юмора «Грейт Бритэн». Нации, у которой все в прошлом. Потому Фиона Ивенс такая экземная, аллергическая, преждевременно состарившаяся. У мисс насмешливый причудливый ум, страстность, есть в ней неровная маниакальная энергия, да. Но подавляющее все другие впечатления от мисс Ивенс — впечатление гниения, старения, конца, заката. Конвульсии. И он, Галант, — сын большой, аррогантной, по сути своей антиинтеллектуальной страны, осуществившей популярную массовую мечту толпы о хлебе с маслом и удовольствиях для всех. Сын страны дешевых стэйков. Сын страны, как будто бы только что еще вчера находившейся на вершине могущества, только что бывшей моделью для всего мира. Однако что-то уже изменилось. Еще чмокают французские юноши «Superbe!», просмотрев очередной вестерн, где глупые здоровяки в неудобных шляпах и грудастые блондинки бьют друг другу физиономии и скачут на лошадях на фоне пустынь и гор, — все это из-за горсти долларов, — но уже что-то изменилось. Когда? Где-то после Кеннеди. И не Вьетнам в этом виноват, хотя маленькие вьетнамцы, предводительствуемые крошечным генералом, метр сорок семь сантиметров росту, Нгуен Гуапом, лучшим военным стратегом нашего времени, побили нас, разбили наголову. Изворотливое сознание моей страны тотчас вывернулось, быстро перетасовало карты, дабы избавиться от позора, нанесенного ей низкорослым народом, где мужчина выглядит как подросток. Изворотливое сознание моей страны сообщило миру, что общественное мнение Соединенных Штатов остановило войну. Как бы не так… Но что-то изменилось не по причине Вьетнама. Мы, американцы, выходим из моды. Мы, бывшие столько времени избалованным сыном человечества, сыном-вундеркиндом, не хотим уходить со сцены. Мы исполняем трюки, хотя они уже наскучили залу. Но нас выставят, как выставили других до нас. Символ нашего бессилия — старик в Белом доме. Дряхлый, намакияженный, загримированный под живого и здорового. Мы превращаемся в нацию-импотента… Кто сменит нас на сцене? Викторы-латиноамериканцы? Иранцы, фанатически сгибающиеся в молитвенных поклонах, миллионы легких, суровых спин? Мы еще в моде, но уже бессильны. Со всеми нашими авианосцами, базами, нуклеар-оружием, мы не сможем удержаться в моде. Но как же нам не хочется уходить со сцены… Лишь некоторые еще аплодируют в зале, большинство свистит. Нас уже ненавидят по причине того, что мы продолжаем оккупировать подмостки. Другие тоже хотят исполнить свои номера…»
— Моя семья перебралась в Колумбию из Аргентины. Когда мы прибыли в Картахену, первый колумбийский город, в котором мы поселились, моя мать уже была беременна мною. Так что я был зачат в Аргентине, но родился в Картахене, Колумбия. Об этом городе я ничего не помню и никогда в него не возвращался впоследствии. Как ни странно, мне кажется, что я помню путешествие в зачаточном состоянии в животе матери. Семья моя добиралась в Колумбию пароходом из чилийского порта Вальпараисо вдоль всего западного берега Латинской Америки и затем через Панамский канал. Во всяком случае, когда я опять оказался на пароходе в сознательном возрасте пятнадцати лет, я почувствовал, что «знаю» и мягкую качку, и внезапные штормовые толчки в брюхо парохода, и всплески, и монотонные пароходные дни…
— Новейшая медицина и психиатрия, в частности, доказали существование дорожденческой памяти, — подхватила, очевидно, близкую ей тему мисс Ивенс. — Многие великие люди. Виктор, утверждали, что помнят себя еще в животе матери.