Когда же бежать — если смерть?!
Мысль стремится вдаль бесконечным закатным облаком; тянется так, не ускоряя и не замедляя своего движения, мерно, спокойно, — точно ей-то не суждено сейчас оборваться; точно она уже почти и не связана с ним, с Бутовым, а плывет сама над пустотой, поглотившей прежнего ее хозяина.
И во взгляде Натальи Михайловны, в прелестно оживленном лице ее, таком, каким оно было в дни первого их знакомства, — вопрос, ожидание. А после оно тоже твердеет, недоступно удаляется; в углах губ возникает отчужденная улыбочка, страшная в этот миг. Из-за занавески в темном коридорчике возникает Варвара Борисовна. Но она не видит Бутова. Сухонькая ее ручонка скользит по воздуху — очень близко, но все же не прикасаясь к нему. Благословляет, но только воздух.
А если бы она коснулась Бутова?
Теперь уже мысль больно и тесно объемлет его самого.
Она — его собственная мысль, или его мысль, соединившаяся с какой-то иной силой, — движется там, высоко, когда он сам чуть ли не по горло погружается в затягивающую болотную жижу.
И он отражается всеми годами, всеми без исключения мгновениями прожитого в собственной мысли, как в постороннем, как в недвижном закатном облаке, в замерзшей ночной реке. Она — мысль — разглядывает его со стороны — зорко и равнодушно.
Что он есть? Добрый человек без добрых дел? То есть были и добрые дела, но без цели, без следствия, без радости, без хоть следочка, оставленного ими пусть в одной душе, — бессильные, вялые.
Что он? Человек, оставляющий за собой пустоту? Но пустота и есть зло.
Встретился однополчанин-майор, сказал, что назначен директором Института, и с ходу предложил зачислиться к нему: «Не боги горшки обжигают!»
— А я, знаете ли, как раз думаю о чем-то таком… ну, отчасти божественном, — неопределенно ответил он.
— Стишки, что ли? — спросил майор, вспомнив опыты Бутова в дивизионной и армейской газетах.
— Вроде…
— Однако и кусать чего-то надо.
— Конечно.
— У тебя как? Родственники и прочее? Сейчас строго.
— В порядке.
— Заходи и оформляйся! Секундное колебание и:
— Пожалуй, зайду…
Зашел и стал ученым. Только какой именно наукой пришлось заниматься в Институте, почему-то не вспоминалось. Да разве это так уж важно?! Стал ученым; точнее — научным сотрудником.
С кем со-трудником? В каком труде?
Мысль доходила помимо слов, сама собой перестраивая атомы мозга: доходила скорее не пониманием, а ощущением.
Бутову видится черное пространство с отдельными, друг от друга далеко отдаляющимися пузырями, которые то набухают, наполняются тенями, то пустеют, делаются совсем тусклыми, а то исчезают. Ему вспоминаются строки Шекспира: «То — пузыри, которые рождает земля, как и вода». Он понимает — вернее, ему внушается как-то, что черное пространство это — бескрайнее болото смерти, и видит он в нем только то, что связано с ним, Бутовым, вызвано его присутствием — прежним, воспоминаниями о нем; больше ничего.
И когда эти пузыри бледнеют или лопаются, погружаются в болото смерти, это означает только одно, от него не зависящее: он забывается, отблеск его жизни уже — так быстро?! — стерся. И он вглядывается в один из этих серых пузырей, с непривычным еще, странным безразличием смерти, но и с любопытством, только другим, чем у живых, — холодным, с этой обязанностью знать, последней обязанностью, не погашенной смертью. Будто ему придется свидетельствовать.
Где? О чем?
И он запоминает — это для будущего свидетельства, — что там, на земле, кроме Натальи Михайловны и Дерюгина — «домашнего человека», кроме Кости, есть еще эта — Варвара Борисовна. Но она вдруг как бы выпрямилась, как бы наполнилась силой, властью даже, и рот ее крепко сжат, так что почти незаметно, какой он старчески впалый. А посреди комнаты — стол, сейчас раздвинутый, как при прежних редких праздниках. И на столе лежит он, Бутов; а рядом на табуретке миска с теплой водой, мыло и чистая тряпочка. Наталья Михайловна хочет его обмыть, берет в руки мыло и тряпочку, но эта, с такой неожиданной для нее теперь властью и силой, за которую давным-давно Костя тайком называл ее Екатериной Великой, отстраняет жену. И говорит: