— Я вам скажу. Или не стоит? А! Мне все равно некому больше это сказать. Так вот, в молодости я была очень привлекательной и этим пользовалась. Кстати, пользовалась довольно долго, даже уже когда перестала быть молодой и привлекательной. А теперь мне столько лет, сколько есть, и что мне остается? Я больше всего боюсь превратиться в пресную, маленькую старушонку, серую и сплющенную, как килька. Что в ней осталось от той женщины, которой я была? А так хоть мой характер сохранится — из тех времен, когда я все могла себе позволить. Наверное, для других людей это не самый приятный вариант. Но я же ни с кем и не общаюсь толком. Вот только вам не повезло!
— Я люблю острое. У меня на столе всегда стоит перечница с чили, который я сыплю во все, кроме мороженого и фруктового салата.
Анна посмотрела на меня — машину угрожающе потянуло влево — и покачала головой.
— Так вы и со мной умудряетесь получать удовольствие.
Я схватил руль и выровнял машину, готовую съехать с покрытия.
— Вы так меня видите? Гедонистом?
Анна дернула плечом.
— А вы свой возраст ощущаете?
— Пока жив Том Джонс, я остаюсь молодым.
Анна хмыкнула, усваивая эту незатейливую мысль.
— Жизнь устроена несправедливо, — сказала она, помолчав. — Ну, не то чтобы несправедливо — глупо! Она нас так ничему не учит.
— Да?
— Да. У меня целая теория на этот счет. Жизнь должна протекать в обратном направлении. Надо, чтобы человек рождался стариком — немощным, одиноким — и постепенно молодел. Представьте его радость, когда у него появятся родители. У вас родители живы?
— Мама жива. Отец давно умер, я был еще студентом.
— Тогда вы знаете, каково это, хоронить родителей. Хотя я-то своих, правда, не хоронила — не могла приехать. Все равно, представляете? Вы прошли худшее — болезни, одиночество, у вас прибавляется сил, голова работает все лучше, и тут вдруг появляются ваши родители. Люди, которые любят вас больше всех на свете. При том порядке, который есть сейчас, вы их не ценили по достоинству и поняли, что вы потеряли, только когда их не стало. Но вот их не было, и они появились! И вы можете дать им все, чего не сумели, не успели дать, — у вас на это теперь есть время.
Анна так увлеклась, что машина почти остановилась. Она заметила это и рывком нажала на газ.
— А потом вы влюбляетесь, и это тоже искупление ваших старческих немощей и одиночества. И на этого мужчину — или на эту женщину — вы тоже смотрите другими глазами. Как на чудо! И, зная это, вы дадите ему или ей в сто раз больше своей любви, потому что вы знаете, каково это, когда ее некому дать.
Анна повернула ко мне голову, чтобы убедиться, что я слушаю ее с должным вниманием.
— Это все было бы особенно хорошо для женщины, — убедившись в этом, продолжала она. — Ты много лет была отвратительной старухой, и вот на тебя нисходит благодать. Тело твое наливается соком, морщины разглаживаются, в глазах загорается огонь. Из сухой безжизненной куколки вылетает красавица-бабочка. Вот он, настоящий дар! Не переход от хорошенького ребенка к хорошенькой девушке, для которой ее привлекательность — нечто само собой разумеющееся. А чудесное превращение из старой жабы, от одного вида которой перекашиваются лица, к женщине, на которую оборачивается каждый мужчина. Вся жизнь становится чудом, и вы идете от радости к радости, как живет от радости к радости ребенок в нормальной семье. Вы становитесь этим ребенком все больше и больше. И потом переходите в другой мир без страха, без болей, здоровым, в окружении любящих вас людей — как к новой радости.
Анна снова посмотрела на меня.
— Если бы я была Богом, я бы устроила этот мир так.
Она помолчала.
— Теперь вы должны мне сказать что-нибудь такое же искреннее и глупое. А то я чувствую себя полной дурой.
— Это просто, — засмеялся я. Мне действительно ничего не надо было придумывать. — Мне хотелось бы, раз нельзя сделать это для всех, чтобы любимые актеры не старели. Особенно женщины. Чтобы Кэтрин Хепберн и Клаудии Кардинале всегда было до тридцати. Пусть они потом тоже умрут, раз иначе невозможно, но такими же восхитительными.
Анна кивнула. Моя степень глупости ее устроила.