— День добрый, Иван!
«Досталось, наверное, от начальства. Донесли, что с нашим братом якшается», — подумал Музалев. Однако допытываться не стал. Немец сам нарушил молчание:
— Иван! Я получил от мутти письмо. Товарищ привез. Хочешь, почитаю?
— Читай, коль охота, — отозвался Музалев.
— «Мейн либер зон! — начал солдат по-немецки, а потом читал, переводя: — Стряслось великое несчастье. Я потеряла старшего сына, а ты — брата. Целый месяц от него не было писем, а три дня назад получено официальное уведомление, что наш Генрих убит под Петербургом. Какое страшное горе…»
«Вот и моя, наверное, так убивается. Небось покойником считает», — подумал Музалев.
— «Эта ужасная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Люди, у которых вместо сердца камень, лицемеры, пытаются утешать нас, матерей, потерявших своих детей. Нам говорят: „Радио сообщает о новой победе. Германская армия захватила еще один город“. Тошно слушать такие речи! На что нам чужие, неизвестные города? Теперь ты у меня остался один, и я больше всего боюсь тебя потерять. Дорогой Стасик! Мы очень часто пишем тебе, но ответа не получаем.
Почта не доходит или „теряется“ для того, чтобы мы не знали об огромных потерях… Я тебе снова советую: скройся незаметно с фронта любым способом, где ты только сможешь это сделать…»
Музалев сидел на бревне и задумчиво слушал немца. При последних словах он удивленно взглянул на Шверенберга. Голубые глаза немца смотрели вопросительно, тоскливо ожидая ответа: «Ну?»
У Музалева задергался правый глаз. Он встал.
— Никуда вы не уйдете! Никто из вас не уйдет! — бросил он немцу в лицо. — За все, что сделали, сполна получите! Везде тебя смерть ждет. Ты, все вы за смертью к нам пришли! И вы получите ее!
Немца не задела жесткость слов Музалева. Будто не слыша этих идущих из души слов, он задумчиво смотрел перед собой. А Музалев, выпалив накипевшее, сразу остыл, отошел.
— Конечно, куда мне пойти? Ваши поймают — убьют, наши поймают — убьют… — Станислав помолчал. Потом с жаром, даже с досадой спросил: — А ты? Почему ты не уходишь? Таскаешь тут бревна!..
— Я?
Музалев удивился и испугался. Он оглянулся: нет ли кого поблизости? Тело покрылось испариной. Немец говорил о его сокровенной, тайной думе. С той минуты, как Музалев попал в плен, он день и ночь только и думал о побеге. И работать на лесозавод он напросился лишь для того, чтобы, улучив минуту, бежать, пробраться к своим и яростно истреблять фашистов. Почему немец заговорил о побеге? Догадался? Допытывается? Или провоцирует? Ну нет, не на того напал!
— Я побегу, — рассмеялся Музалев, — а ты мне в спину стрелять? Так, что ли?
Шверенберг подошел к Музалеву, положил руку на его плечо.
— Иван! — серьезно и как-то доверительно сказал он. — Я не буду стрелять. Я есть техник, рабочий. Я не есть зольдат.
И, задумчивый, замолчал, повернулся, ушел.
Вечером, пересчитывая пленных, снова не досчитались одного. Шверенберг оглядел колонну пленных. Молодого высокого круглолицего пленного с редкими волосами и полуприкрытым правым глазом среди них не было. И опять, только глазами, Шверенберг улыбнулся Горбатюку.
«ПАВКА ТОЖЕ МАЛЕНЬКИМ БЫЛ!»
После неудачной эвакуации Болеслав Ковалевский стал еще злее и раздражительнее. Говорил он мало, а если и пробурчит что-то, все равно не поймешь. Казалось, он жил в постоянном страхе, все время чего-то ожидая. Все чаще приходил поздней ночью пьяным. Анна Никитична вставала на стук открывать двери. Мальчики настороженно поднимали головы: кто это?
Болеслав, пошатываясь, напевал какую-то песенку.
— Как ты не боишься, Болеслав, — говорила ему Анна Никитична, — ведь сейчас нельзя ходить. Тебя арестуют…
— Меня никто не арестует, я могу… — пьяно бормотал Болеслав.
В конце августа он пришел как-то рано, трезвый и хмурый. На рукаве его куртки Котики увидели белую повязку с черной надписью: «Шуцман».
— Ты поступил в полицаи? — поразилась Анна Никитична.
— А что мне делать? — зло выкрикнул Болеслав. — Подыхать с голоду? Таскать бревна? Пусть другие таскают… А я… Платят хорошо, и работа чистая.
— Изменник! — бросил ему в лицо Валя.