Он чувствовал мертвую зыбь во всем теле: хотелось есть, он не побрился и не помылся, неуютное прикосновение вчерашней рубашки к коже раздражало. Не диво, что был он так опустошен: эта ночь явилась той, о которой он только и думал с маниакальной силою всю жизнь. Уже по одному тому, как она сводила лопатки и мурлыкала, когда он только еще щекотал губами ее опушенную спину, он понял, что получил именно то, к чему стремился. А ведь стремился он отнюдь не к холодной поволоке невинности. Как и в самых его распущенных снах, все оказалось дозволенным; пуританская любовь, дотошная сдержанность были столь же вероятны в пределах этого новоприобретенного мира свободы, как белые медведи в Гонолулу.
Нагота Марго была столь естественна, словно она давно привыкла бегать раздетой по взморью его снов. В постели у нее появлялись какие-то очаровательные акробатические наклонности. А потом она подпрыгивала и начинала носиться по комнате, виляя отроческими бедрами и грызя сухую, оставшуюся с утра булочку.
Заснула она как-то вдруг — будто замолкла на полуслове — уже тогда, когда в комнате умирающее, точно в камере смертника, электричество стало оранжевым, а окно призрачно-синим. Альбинус направился в ванную комнату, но, добыв из крана только несколько капель ржавой воды, вздохнул, двумя пальцами вынул из ванны мочалку, осторожности ради бросил ее, изучил липкое розовое мыло и подумал, что прежде всего следует научить Марго чистоте. Стуча зубами, он оделся, прикрыл сладко спавшую Марго периной, поцеловал ее теплые растрепанные волосы и, положив на столике карандашом написанную записку, тихо вышел.
И теперь, шагая в слабых еще, ранних лучах солнца, он понимал, что начинается расплата. Когда он вновь увидел дом, где прожил с Элизабет так долго, когда тронулся и пополз вверх лифт, в котором восемь лет назад поднялись кормилица с ребенком на руках и очень бледная, очень счастливая Элизабет, когда он остановился перед дверью, на которой степенно золотилась его авторитетная в мире науки фамилия, Альбинус почти готов был отказаться от повторения этой ночи, — только бы случилось чудо. Он был уверен, что, если все-таки Элизабет письмо не прочла, ночное свое отсутствие он объяснит как-нибудь — скажет, например, что в шутку попробовал покурить опиум на квартире у одного художника-японца, приходившего к ним когда-то обедать… Что же, вполне достоверное объяснение.
Однако следовало отпереть вот эту дверь, и войти, и увидеть… Что увидеть? Может быть, лучше не войти вовсе — оставить все так, как есть, уехать, зарыться?
Вдруг он вспомнил, как на войне он через силу заставлял себя не слишком низко пригибаться, покидая укрытие.
В прихожей он замер, прислушиваясь. Тишина. Обычно в этот утренний час квартира бывала уже полна звуков — шумела где-то вода, бонна громко говорила с Ирмой, в столовой звякала посудой горничная… Тишина. В углу стоял женин зонтик. Он попытался найти в этом хоть какое-то утешение. Внезапно появилась Фрида — почему-то без передничка — и, сверля его взглядом, сказала с отчаянием:
— Госпожа с маленькой барышней еще вчера вечером уехали.
— Куда? — спросил Альбинус, не глядя на нее.
Фрида все объяснила, говоря скоро и необычно крикливо, а потом разрыдалась и, рыдая, взяла из его рук шляпу и трость.
— Вы будете пить кофе? — спросила она сквозь слезы.
В спальне был многозначительный беспорядок. Халаты жены лежали на постели. Один из ящиков комода был выдвинут. Со стола исчез маленький портретик покойного тестя. Завернулся угол ковра.
Альбинус поправил ковер и тихо пошел в кабинет. Там, на письменном столе, лежало несколько распечатанных писем. А вот и оно, то самое — какой детский почерк! И орфография кошмарная, просто кошмарная. Драйеры приглашают зайти[34]. Очень мило. Письмецо от Рекса. Счет от дантиста. Очаровательно.
Часа через два явился Поль. Вижу[35], он неудачно побрился: на толстой щеке черный крест пластыря.
— Я приехал за ее вещами, — сказал он на ходу.
Альбинус пошел за ним следом и молча смотрел, звеня монетами в кармане штанов, как он и Фрида торопливо, словно спеша на поезд, наполняют сундук.