Но мы не соразмерили хороших страниц романа с наличием страниц, совершенно загромоздивших, скрывших собой эти хорошие страницы. Тут получилось согласно украинской поговорке: "Стругав, стругав и перестругав". Длительность и обстоятельное редактирование привели к тому, что мы заредактировались. Мы начали соразмерять улучшения в тексте романа с самим Гроссманом, насколько он уступил, насколько нам удалось продвинуть его на доработку, на улучшение и на какие-то изъятия.
Прямо скажу, что мне здесь принадлежит первая роль, и не только потому, что я являюсь главным редактором журнала, но и потому, что был фактическим литературным редактором этой рукописи. Имея в виду, что рукопись - сложная, я решил, что сам буду с ней справляться. И поэтому всю тяжесть ответственности перед читателем и нашей литературной общественностью несу я, она лежит на мне, и уклоняться от нее я не хочу.
Но представьте себе такое положение: мог бы Секретариат "повелеть" нам опубликовать эту рукопись? В практике таких вещей у нас не бывает, и заставить редактора никто не может, ибо он отвечает за свое окончательное решение перед теми органами, которые назначают его на эту работу.
В ходе работы с произведением Василия Гроссмана я допустил этот промах. Я видел и с неприятием отмечал псевдофилософичность этого произведения и его героев, но я не рассмотрел, что эта доморощенная философичность проникает и в ткань художественно-изобразительную. И я считал, что, поскольку мы исправили и убрали большое количество всего, мы считали, что оставшееся малое количество не ослабит веса этого произведения.
Это и было ошибкой, ибо, когда роман вышел и начал находить отклики в литературной среде, стали появляться довольно тревожные настроения и оценки, сближающиеся с той критикой, которая впоследствии развернулась в статьях "Правды", "Коммуниста", "Литературной газеты". В процессе встреч, во всех этих разговорах и собеседованиях уже почувствовалось это впечатление. По первым опубликованным главам романа уже были такие суждения. Мы всего ожидали, но самой убийственной была такая оценка: "Братцы мои, это же просто скучно..." Люди были не в состоянии переваривать уже эту "философию", вычитанную из настольного календаря и с докторальностью подносимую со страниц нашего журнала.
Далее, когда роман полностью был опубликован, мы получили и известный (времени прошло еще немного, и нельзя сказать, что это было массовое явление), так сказать, читательский отклик. Ну, а затем получили общественное обсуждение, такое, как обсуждение 2 февраля в журнале "Новый мир", устроенное редакцией с приглашением военных людей, литераторов. Оно уже показало, что в нашей литературной общественности складывается определенное критическое мнение, с которым мы не могли не считаться. Мы с ним считались и должны были прийти к осознанию допущенной нами большой ошибки.
Думается, что один из самых серьезных уроков, выводов для себя как редактор и вообще как человек, живущий в литературе, живущий ее интересами, ее вопросами, я сделал следующий: что очень часто мы не можем оценивать признаки произведения как бы собственно литературные, не беря их в связи с идейной основой этого произведения, ибо, как уже сказал сейчас, совершенно ясно, что уток соответствует этой основе. Он по ней.
Когда я увидел черты того, что можно назвать эпигонством, черты того усиленно поднятого равнения на "Войну и мир", конечно, с одной стороны, они претили мне тем, что выражали собой определенную претенциозность, непомерную, несоразмерную с силами роста, но я оценивал их как явление невинное, как дань какой-то поре ученичества, когда писатель, находящийся под огромным влиянием великого художника страны, не в силах освободиться от каких-то черт стиля самого великого художника. Их было много. По совету редакции они были убраны, но это не спасает. Автор строит свое повествование в соответствии с великим русским эпосом XIX столетия. И при дальнейшем обдумывании всего этого я пришел к убеждению, что это не является простой данью ученичеству, а признаком его идейной позиции. Это все находится в полном согласии с теми чертами философии, которая восходит в годы войны к каким-то обветшалым и глубоко чуждым нашему духу, глубоко чуждым ленинизму теориям и идеям о неизменности человеческого мира, о неизменности и повторяемости человеческой жизни, как будто один цикл, наложенный на другой, и составляет процесс мировой истории.