Разбогатев, я завел себе целый зверинец таких вещей. Среди них — штопор, превратившийся в спицу после встречи с пробкой, безопасный нож, которым нельзя порезаться, и резинка для трусов, не заслуживающая малейшего доверия. Постепенно таких вещей становилось все больше. Как фальшивые деньги, они выглядят лучше настоящих и стоят меньше. Дешевое вытесняет полезное. Я, скажем, уже много лет не ел клубники — нету. Есть круглогодичный нарядный муляж, который никогда не портится — нечему. От помидоров осталась шаровидность, от яблок — румяность, от котлет — гамбургеры. И так во всем, причем — давно. Еще в 1925 году Рильке писал своему корреспонденту:
«Для наших дедов был «дом», был «колодец», знакомая им башня, да просто их собственное пальто. Все это было большим, бесконечно более близким. Почти каждая вещь была сосудом, из которого они черпали нечто человеческое. И вот из Америки к нам вторгаются пустые равнодушные вещи, вещи-призраки, суррогаты жизни. Одухотворенные, соучаствующие нам вещи сходят на нет. Теперь у земли нет иного исхода, как становиться невидимой. В нас одних может происходить это глубоко внутреннее и постоянное превращение видимого в невидимое. Мы — пчелы невидимого».
Этот проникновенный абзац замечательно точно описывает оскудение вещественности, которое мы все сегодня переживаем. Виновата тут, конечно, не Америка, которая в те времена, как, впрочем, и сейчас была символом опасной новизны. Дело в обилии вещей, в их дешевизне, в их быстрой и постоянной сменяемости. Скоротечность союза с материальной средой обитания мешает нам срастись с вещью. Лишенная основательности и долговечности вещь вырождается в мираж, притворяющийся материальным телом. Мстя за измены, вещь выворачивается наизнанку — невидимое прикидывается видимым. Вместо грубой уникальности предмета нам достается лишь его обобщенная платоновская идея — «стольность» вместо стола, на который нельзя ничего поставить, потому что он и сам на ногах не стоит.
Окруженные вещами, на которые нельзя опереться (в том числе и буквально), мы подготовили и собственный переход по ту сторону материальности. Не зря уже целый век все важное происходит в сфере неосязаемого — радио, кино, телевизор. Освоив эфир, мы, чтобы избавиться от атавизма, стремимся растворить собственную вещественность в виртуальном пространстве, открывающемся за каждым монитором. Сетевому поколению органика кажется грязной, вещь — мертвой, тело — лишним. Ангелически невесомая жизнь Интернета обдирает мир до составляющих его ментальных конструкций. Мир становится мыслью о мире или — даже — вымыслом о нем. Исчезая в нем, вещь оставляет после себя призрак. Один из них — мой молоток: некротическое явление умирающий реальности.
Но прежде, чем окончательно растаять, вещь переживает последний ренессанс. Когда проводишь целый день в виртуальном пространстве, даже банальный предмет обретает антикварную ценность. Так мы учимся ценить заурядное, ибо, даже не отдавая себе отчета, уже тоскуем по прежнему миру твердых тел, по грубой убедительности материального, способного вернуть нас из зыбкой электронной жизни к упрямой тяжести вещи. Прежде чем раствориться в невидимом, она возвращает себе гордое имя утвари. Той древней утвари, что, по словам Мандельштама, очеловечивает «окружающий мир, согревая его тончайшим телеологическим теплом».
Недавно я встретил на блошином рынке модную манхэттенскую даму. Копаясь в барахле, она подыскивала себе наряд, оставшийся с тех времен, когда ткань была шерстью, пуговицы — перламутром, а вещь — вещью. Тут-то я и нашел себе новый — старый — молоток.
Я так уважаю любую религию, что ни одной не верю. Мне кажется, что одно просто не связано с другим. Вера, как седина, от тебя не зависит. Она заводится в недоступных потемках подсознания, да и остается там. Всякие усилия кем-то ее для тебя сформулировать напоминают мне нашу фантасмагорическую «Политэкономию социализма», которая с таким комическим упорством пыталась внести логику в недоказуемое.
Верить можно только в то, что будет, а опыт показывает, что будет всегда не то, чего ждешь. Но если вера живет в кредит у будущего, то религии кормится настоящим. Как спорт, она требует упражнений, а не сочувствия.