Смотрю на ребят и за внешним спокойствием угадываю у одних тревожную озабоченность, у других — тихую грусть, третьи не в меру возбуждены и стараются казаться веселыми.
Брук говорит:
— Держу себя в руках, а все-таки сердечко ёкает. Но что поделаешь? Надо идти. Война.
Бархотенко, передавая политруку красноармейскую книжку, сказал:
— Жалкую, что не комсомолец. — Помолчав, добавил: — Если шо случится, то считайте комсомольцем. — Он торопливо что-то написал карандашом на бумаге и подал политруку.
Файзуллин идет на задание с винтовкой. Однако это ничуть не огорчает парня. Он тщательно протер свою драгунку, похлопал ладонью по гладкому ложу и сказал:
— Подстрелю фашиста не хуже, чем из автомата. Нажал крючок — и капут.
Солдаты засмеялись.
Думаю, какая же сила заставляет бойца пренебрегать смертельной опасностью, подниматься в атаку, идти вперед сквозь свинцовую вьюгу, несмотря ни на что? И отвечаю сам себе: эта сила — горячая, неугасимая любовь к матери-Родине, к священной земле предков. Родине грозит смертельная опасность, и она позвала своих сынов, благословила их на подвиг. На защиту своей страны поднялся весь народ. Кто же посмеет ослушаться зова Родины, кто посмеет остаться в стороне от великой борьбы, отказаться взять оружие! Проклят будет такой человек на веки вечные. Никогда ничем не искупит своего позора и тот, кто струсит в бою.
По пятам за старшим сержантом ходит Кезин и все зудит:
— Это же несправедливо. А меня не назначили почему?
Дорохин пожимает плечами:
— Обратитесь к лейтенанту. Он назначал.
Вчера политрук предложил Кезину должность ротного писаря, тот наотрез отказался и сейчас настойчиво просит старшего сержанта:
— Поверьте, я не хуже других буду действовать. А бумажки — что! Их кому хочешь поручить можно.
— Правильно, «академик», — поддерживает Ягодкин. — Бумажки — дело плевое, нестоящее. Разведчику ли с ними возиться? Его дело «языка» доставать.
Дорохин перебивает его:
— Кому-то нужно и пером воевать.
— А кому-то и ложкой, — добавляет Ягодкин, кивая на краснощекого и упитанного Опарина. Солдат, присев возле кухни на перевернутое ведро, уплетает гречневую кашу.
Раздается взрыв веселого смеха: еще с утра Опарин жаловался на головную боль. Комроты освободил его от боевого задания. Он, конечно, хорошо знал, что Опарин здоров, но, как и многие из нас, новичков, боится первого выхода. Лейтенант давал ему возможность привыкнуть к боевой обстановке.
Наступил назначенный час. В полной боевой выкладке, с автоматами, винтовками, патронными дисками, подсумками у пояса, гранатами, мы, семеро, стоим перед лейтенантом. В темноте смутно различаю его поджарую фигуру. До нас доносится глуховатый басистый голос:
— Зря соваться не следует. Себя берегите... Ну, желаю удачи. — Он крепко пожимает нам руки.
Растянувшись цепочкой, идем по обочине проселочной дороги. Я вижу перед собой спины товарищей в парусиновых плащ-накидках, каски, колыхающиеся дула винтовок. Спокойно и невозмутимо глядят с высоты до блеска начищенные звезды. Сколько их в этом неоглядном ночном океане!
Невдалеке гулко разнеслась пулеметная дробь. Не разберешь — наш бьет или вражеский.
— «Максим», — уверенно произносит Ягодкин. — Его говорок я хорошо знаю.
Левее нас, судорожно теряя огневые капли, вспыхнула немецкая ракета. Впереди что-то негромко зарокотало, забулькало. Этот рокот чем-то напомнил мне лягушечье кваканье. И словно наяву всплыли передо мной видения милого детства: родной Бикин, ночевка на берегу Соколовского озера и эта захлебывающаяся горготня озерных лягушек.
— Трах-тах-тах! — прогрохотали вблизи два орудийных выстрела. Им зычно отозвались еще несколько пушек. У немцев нервно одна за другой замельтешили огни ракет. Потом все стихло.
Нам приказано подползти к траншеям боевого охранения немцев, ворваться в окопы и захватить «языка». В группу захвата выделены Дорохин, Ягодкин, Бархотенко и я. Давыдин назначен руководить группой прикрытия.
В половине одиннадцатого прибываем на командный пункт роты. Рассаживаемся в узких траншеях, свертываем цигарки, курим в ладонь.
У нас в запасе еще несколько минут. Потом начнется поиск.