Аудиенция затянулась. Он уделил мне около часа. Прощаясь, с улыбкой проговорил, что рад знакомству. А я — тем более.
Что ж дальше? Да ничего. Молчок. Но месяца через три-четыре (гул от моей декларации смолк и благополучно сменился новыми шумовыми эффектами) шеф обратился ко мне с предложением. С таким, от которого не отказываются. Я очутился в новой конторе — все прежние не шли с ней в сравнение.
На сей раз я этого ожидал. Почти неизбежный виток сюжета. Поэтому и мое предчувствие явилось ко мне закономерно. Мне уже стал привычен шорох его шагов и этот чуть слышный, но требовательный стук в мою дверь.
Однажды в полузабытом отрочестве случайно я встретил ее на улице. Впервые в еще недолгой жизни. И стоило лишь на миг увидеть те северные поморские скулы, чтоб я ощутил присутствие будущего, в котором мы окажемся вместе. Хватило и мига. Как нынче утром.
Ну вот и авантажно внушительные, нависшие над Рублевкой мосты. Они ее делают безопасней. Метафора лежит на поверхности. Я навожу их с тою же целью — несколько разрядить атмосферу. Не допустить ее уплотнения. Наладить действенный диалог с мыслящими тростниками отчизны. Те, что весомы, должны быть пасомы.
Я это делаю образцово — уточняю направление вектора, чтобы мои подопечные знали новые правила движения. Ко мне относятся уважительно, но без симпатии — ваше дело. Хозяин моей работой доволен.
Нет-нет и я спрашивал сам себя: знает ли что-нибудь та далекая о том, как разрослась моя жизнь? Донесся ли до нее хоть слух, хоть мимолетный звук обо мне? В конце концов, в этом нет невозможного. И при ее исступленном глотании всякого печатного слова она, безусловно, могла прочесть мой громкий вызов миру и городу. Прежде всего этому городу, который отныне и есть мой мир. Хотелось бы видеть ее реакцию.
В сущности, загадки тут нет. Все, что она бы сказала, я знаю. Что-нибудь вполне отвечающее гуманистической традиции. Что-нибудь злое о скотстве власти, которой я и предан и придан.
И что бы я сказал ей в ответ? Что все эти ее гуманисты — люди с еще не иссякшим прошлым и с будущим, уже миновавшим? Что неразумно и недостойно делать профессию из оппозиции? Что неудачники не имеют решительно никаких оправданий?
Любой из них мог сложить свой сюжет так же, как сложил его я, но почему-то никто не отважился. Лишь прячут по-страусиному головы в эмоциональный андеграунд, столь же бесплодный, как диссидентский. Не все, что я говорю и пишу, есть истина? Вполне вероятно. Я с детства опасаюсь господ, которые рубят правду-матку. Люди имеют право слышать то, что они хотят услышать.
Да, я нашел бы что ей сказать. Может быть, добавил два слова и о величии страны, об этом историческом бремени. Что толку? Она, как не раз это было, бросила бы, что лишь малые страны — нормальны. Великие — склонны к безумию.
И тут бы я вышел из себя, заголосил, затопал ногами. «Ну хорошо, — закричал бы я, — пусть наша огромность нас обрекает на изнурительную реальность. Что дальше? Что прикажешь нам делать? Избавиться от своих территорий? Кому-нибудь подарить их на память? На этой стезе мы уже преуспели. Дважды и трижды уже проделывали эту достойную операцию. С кровью, с насилием над собой. И что ж? Мы стали много счастливей, когда отсекли от себя, отрезали, выбросили, незнамо зачем, куски и части своей империи? Крест — значит крест. Крест несут, а не топчут. Такая судьба наша на земле».
Я мысленно вижу ее улыбку, я слышу высокий девчоночий голос: «Отлично. Несите бремя белых. Впрочем, теперь так не говорят. Другое время — другое бремя. Бремя обиженных и озлобленных. Бремя навеки забытых богом». Потом глаза в коричневых крапинках примут знакомое выражение этой печальной озабоченности. «Ты знаешь, в чем главная несправедливость? — произнесет она утомленно. — Судьба всех тех, кто жил, кто живет, кто будет жить, — тосковать и маяться. Мы не рождаемся для счастья». И тут наш спор иссякнет, истает, как это бывало не раз и не два.
Поток машин наконец слабеет. Большая часть уходит в Крылатское. Очередь, ненавистная очередь, рассасывается у меня на глазах. Как хороша пустая дорога. Мысль летит со скоростью света. Минуем поворот на бульвар.