А когда мне это удавалось, я следовал по его пятам и жалобно упрашивал:
- Дядь Петь, пошлите меня на работу к вам.
Бригадир останавливался, сердито оглядывал меня поверх своих большущих роговых очков и каждый раз произносил:
- Хмы...
Потом поднимал очки, оглядывал меня без них и спрашивал:
- А сколько тебе лет?
- Скоро уже четырнадцать будет, - отвечал я, поднимаясь на цыпочки, чтобы казаться повыше.
- Хмы... - снова произносил бригадир.
И сердце мое от этого звука холодело. Я печально склонял голову и умолял:
- Пошлите, дядя Петь.
- Не могу, - гудел он в ответ, надевал очки и направлялся по своим делам, а я впритруску семенил сбоку и почти стонал:
- Пошлите, дядя Петь, хоть на самой плохущей лошади, только пошлите.
- Не могу. У вас своя бригада. Не велено, - твердил, несколько смягчаясь, бригадир, но, видя, что я не отстаю, сердито останавливался: И куды же ты пристал, безумная голова. Ведь сказано, не могу, чего тебе еще. Поди, и хомут-то на шею лошади не сможешь одеть, а просишься.
- Смогу, дядя Петя, - уныло заверял я, - в позапрошлом году еще одевал.
- Хмы. В позапрошлом году. А поди, и до морды-то лошади не достать.
- Так я, дядя Петь, на рыдван взберусь. Достану. Вы только пошлите.
- Хмы. На рыдван. Пожалуй, - и, немного помолчав, неизменно успокаивал: - Хорошо. Подумаю.
И уходил от меня такими широченными шагами, что я невольно бросал преследование и печальный возвращался домой, так как это "Хорошо. Подумаю" я слышал уже не однажды. Оно мне надоело. Из-за него я потерял всякую надежду и решил пуститься на хитрость.
Как-то подстерег бригадира на конном дворе одного и завел с ним прежний разговор, а когда он спросил, сколько мне лет, я выпалил:
- Шестнадцать.
Озадаченный, бригадир пристально посмотрел на меня сквозь очки, потом поглядел без очков, затем глянул поверх очков и произнес:
- Странно. Вчера, кажись, было тринадцать, а сегодня вдруг шестнадцать. У тебя, парень, что, года-то - как грибы за ночь вырастают?
- Чтой-то! - вспыхнул я. - Мне и вчера тоже шестнадцать было.
- Чудно. Право, чудно. Вы что, с Утовым-то сговорились врать-то или так, сами по себе.
- Сговорились, - буркнул я с досады и проворно нырнул за сарай. Очкастый, ничего не забыл.
И я глубоко и безнадежно вздохнул.
"Теперь все! Какой я все-таки несчастный". И мне стало жалко себя.
И вдруг вспомнил, что дядя Петя нам немного родной, правда, очень немного, однако родственник.
Я ухватился за это родство, как за спасательную нить, и решил действовать через мать.
Для этого я притворялся грустным, строил скорбное лицо и вертелся у матери на глазах. И скоро добился своего. Мать заметила мою печаль и как-то спросила:
- Что ты, Вова, ровно больной, что у тебя случилось?
- Ничего, мам, - ответил я, - мне в Люськиной бригаде неохота работать.
- Как так? - удивилась мать.
- Так, потому что девчоночья там работа. Мне хочется к вам в бригаду, на лошади работать. У вас и трудодней больше заработаешь, и работа настоящая - мужицкая.
- Мужицкая.
Мать глянула в окно, задумчиво улыбнулась.
- Она, Вова, и нам не под силу, а тебе и вовсе. Погоди немного, поработай у себя в бригаде. Вы там все одинаковы: устали - отдохнете, а ведь мы работаем не так - за нами не угонишься, а отставать не захочется. Нет, Вова, не сможешь - тяжело. Мал ты еще.
- Ну и что ж, мам, - хмуро ответил я, - теперь ведь всем тяжело война.
Мать вздрогнула, как-то печально и радостно посмотрела мне в лицо и вдруг крепко прижала мою голову к себе.
- Вы что, с Витькой надумали это?
- С Витькой.
- Ну, попробуйте.
- Я, мам, пробовал. Бригадир не посылает. Вот если бы ты поговорила с ним, может, и послал бы. Ведь он немного нам родной.
- Родной. - Мать взъерошила мои волосы. - Ладно, поговорю.
Я засиял и весь вечер заботливо помогал матери гладить белье.
А ночью мне снились хорошие сны.
Я проснулся, услышав чей-то голос. Это говорил бригадир.
- Лизунька! - словно шмель, гудел он под окном.
- Ау, - откликнулась из коридора мать и торопливо вбежала на кухню.
- Молотить сегодня идем.
- Ладно, Петр Семеныч, хорошо.