Я коллекционирую Люсю. Мы проводим вместе все время, свободное от процедур. Вообще-то мы предпочитаем шататься по лесу. Но, отдавая дань традиции, пьем чай из трав в «Марале», под дикие крики Ротару: «Только этого мало!!!!!» И едим мороженое в «Шоколадке», и шашлыки неизвестного происхождения на улице, а однажды нас даже занесло в видюшник, где несравненный Чарльз Бронсон выкосил из кольта и пулемета целую армию ихних американских урок.
И я коллекционирую Люсю. Коллекционирую ее словечки и привычки («Да почему?» «Да разве?»). Она курносая, что, по-моему, для рыжих нетипично. Глаза у нее большие, настолько большие, что кажется, что она постоянно чем-то удивлена (иногда я склоняюсь к мысли, что мне это не кажется). Ее губы постоянно норовят растянуться в улыбке, но удерживаются в полувопросительном изгибе.
Мы так и не переспали, и уже явно не переспим. Как-то вот все идет в таком стиле, что секс туда не вписывается. Мы хохмим, и язвим друг над другом, и играем в флирт, но это никак не флирт. Люсю я близко не подпускаю. Хотя, может быть, я ее даже и люблю (но очень странною любовью[40]). А точнее, как раз поэтому. Тем, кто меня любил — трудно позавидовать. Но стократ хуже пришлось тем, кому я ответил взаимностью.[41]
А разговор без хохмочек у нас был всего один. Мы шли по ореховой аллее, и рядом гремели разудалые танцы, и я взял Люсю под руку и прибавил шагу.
— А почему ты не любишь танцы? — спросила она.
И так все это сработало — и аллея, и шум танцевальный, и лицо ее, вполне серьезное — что я сказал чистую правду. Я сказал, что от танцев пахнет ложью, что эта та же водка, та же работа; и то, и другое, и третье — чтобы забыться, чтобы не думать. Но водка — это хоть честно, работа — это хоть полезно. А танцы… Я нечасто чувствую себя одиноким, но на танцах — всегда. Я ухожу куда-нибудь в поле, мордой в небо — и у-у-у-у-!
— Вот! — сказала Люся. — Точно!
— Э! — сказал я. — Да мы с тобой одной крови — ты и я!
— Похоже на то, что так. — сказала она.
— Ну представь — во время пикника на обочине подпивший таукитянин на спор принимает облик чьего-нибудь папаши или там голубя. И вводит в заблуждение чью-то там мамашу. И в результате появляется на свет этакий жук в муравейнике. И все ему здесь ну так дико![42]
— Как Штирлицу!
— Во-во! А жить-то надо — тут! И что остается делать? Он изучает нехитрую технологию жизни землян. Мимикрирует. Приучается в компании бичей изъясняться изысканным матом. И шпарить почти что по латыни на интеллигентской попойке.
— И дамам говорить любезности, если надо.
— И дамам. Но это не он. Это скафандр. Отличный скафандр из добротной четырехслойной непробиваемой иронии. Боевая раскраска, как у американского пехотинца. А внутри — он, во всей таукитянской наготе: шесть щупалец…
— Жутко удобная штука!
— …восемь глаз…
— Из которых не менее пяти смотрят внутрь…
— Что, знакомо?
— Еще как!
— И вот представь — в скафандре хорошо, но уж очень плохо. Например, любовью заниматься в скафандре…
— Бр-р-р, — сказала Люся.
— И время от времени приходится из него вылезать, совершая самоубийственную попытку контакта цивилизаций…
— А скафандр-то уже сросся с телом!
— И все-то ты понимаешь…