Бездонная ярость. Без дна. Не оттого ли мне так трудно, что воспоминания мои и мои фантазии глубоко запрятаны в одном и том же месте? Или они громоздятся друг на друге, будто слои песка и ракушек в куске известняка, что слились в единое целое, и мне нелегко отличить одно от другого, разве что вглядеться, вглядеться как следует?
Потому-то я так и боюсь разговаривать с доктором Греном, чтобы не поведать ему одни лишь фантазии.
Фантазии. Какое милое слово для трагедий и безумств.
* * *
На годы, на многие годы они оставили меня, потому что годы требовались для того, чтобы уладить то, что они там пытались уладить — Джек и отец Гонт, и, несомненно, множество других людей, — ради спасения Тома Макналти. Сколько прошло — шесть лет, семь, может, восемь? Нет, не припомню.
Написав эти слова пару минут назад, я отложила ручку и закрыла лицо руками, пытаясь нащупать самое дно этих лет. Трудно, как трудно… Что правда, что неправда? Каким путем я пошла, с какого пути свернула? Тонкий лед, зыбкая почва. Исповедуясь перед Богом, я думаю, надо говорить правду, одну правду. Это не перед людьми ужом вертеться. Господь будет знать всю правду, еще до того, как я запишу ее, так что легко сможет поймать меня на вранье. Нужно тщательно отделить одно от другого. Если осталась у меня еще душа — хотя, может, и нет ее уже, — то ее спасение зависит от этого. Ведь может такое быть, что в особо тяжелых случаях души аннулируют, списывают их в какой-нибудь небесной конторе. Приходишь к небесным вратам, и не успел Святой Петр и слова сказать, а ты уже понимаешь, что не по адресу.
Но все так темно, так трудно. И я напугана только потому, что не знаю, как мне продолжить. Придется тебе, Розанна, сейчас перепрыгнуть пару канав. Придется тебе отыскать в своем дряхлом теле силы для прыжка.
* * *
Ведь могло быть и так, что я провела все эти годы в своей хибарке без единого события — забирала продукты из лавки каждую неделю, ни с кем и словом не перемолвилась? Кажется, так оно и было. Я пытаюсь быть точной. Говорю, событий не было, и в то же время я знала, что в Европе началась война, совсем как тогда, когда я была маленькой. Только теперь я не видела ни одного солдатского мундира. Моя хибарка была будто центр огромного циферблата: вот в Страндхилле меняются времена года, вот субботним вечером мимо с ревом проносятся машины, дети с ведерками, скворцы всю зиму, гора то темнеет, то светлеет, вереск, как снегом, усыпан крохотными цветочками — такое утешение, и я сама пытаюсь растить розы у крыльца, ухаживаю за ними, подрезаю к зиме, жду весеннего цвета и день за днем наблюдаю, как крепнет год и набухают их бутоны — кажется, это был сорт «Сувенир де Сент-Анна», выведенный в Дублине из той знаменитой розы, что Жозефина вывела в память о любви к ней Наполеона — «Сувенир де Мальмезон».
А теперь, дорогой читатель, я на мгновение нареку тебя Богом — Боже, милый, милый Боже, я пытаюсь все припомнить. Прости, прости меня, если я что-то вспомню неправильно.
А ведь лучше мне вспомнить все, как оно было, чем так, чтобы обернуть все в свою пользу. Для меня это недозволенная роскошь.
* * *
Когда отец Гонт наконец вернулся, вернулся он один. В каком-то смысле священники ведь всегда одни. Место подле него всегда пусто. Вдруг показалось, что он постарел и выглядит уже не такой важной фигурой, и еще волосы у него на висках начали редеть, они отхлынули назад — и прилива уже никогда не будет.
Лето было в самом разгаре, и ему, похоже, жарковато пришлось в шерстяном костюме. Одежду он заказывал в Дублине, из лавки на Мальборо-стрит, торговавшей церковным облачением — теперь уж и не упомню, откуда я это знала. Наряд его выглядел новым и до странного щегольским: такую сутану и женщина в случае чего могла надеть на бал — ну, разве что покороче и другого цвета. Я возилась с розами, когда он открыл калитку, удивив меня, даже перепугав до смерти, потому что вот уже много-много времени одна я и звякала задвижкой, выбираясь по ночам в дюны, чтобы пройтись по топкой земле, которая теперь, после нескольких относительно жарких недель, была сухой и пружинила у меня под ногами. По-моему, тогда я выглядела пристойно — не то что потом, — волосы я подравнивала, глядясь в зеркальце, перед которым раньше брился Том, да и платье на мне было чистое, приятно жесткое, каким становится хлопок, когда сушишь его на кусте.