— Ну что же, — сказал он, наконец-то собираясь уходить, — я могу завтра или послезавтра принести этот отчет, вам, наверное, интересно будет на него взглянуть.
— Глаза у меня уже не те, что прежде. Я читаю, конечно, Томаса Брауна, но эту книгу я уже наизусть выучила.
— Нужно раздобыть вам очки для чтения, миссис Макналти — или лучше мисс Клир?
— Да мне и без очков хорошо.
— Ну ладно.
И тут он почему-то рассмеялся — смех был такой, звоночком, так смеются, когда в голову вдруг что-то смешное придет, и не успеешь себя одернуть, а уж засмеялся.
— Ничего, ничего, — сказал он, хоть я и ни слова не сказала. — Простите. Это так, ничего.
И кивнув, он вышел. В дверях он помахал мне рукой, будто бы я отплывала куда-то на корабле. Было ли это до того, как Джон Кейн пришел со своими подснежниками или после? Не могу вспомнить.
Нет, помню. Джон Кейн возвращался, чтобы помыть пол. Как-то он, видимо, припомнил, что пол так и не вымыл. В конце концов, он ведь тоже уже старик — старик, который ухаживает за стариками. Хотя он и не ухаживает. Когда он прошелся шваброй у меня под кроватью, то вытащил оттуда ложку. Ложка была грязная, в супе, наверное, я ее уронила с подноса. Он бросил на меня мрачный взгляд, легонько шлепнул меня по щеке и ушел.
* * *
И как это хорошая история потихоньку превращается в плохую?
Записи доктора Грена
«Верно, что человек алчет жизни, по сколку жаждет жить даже тогда, когда весь мир клонится к закату…»
Всего две недели, как ее похоронили. Бет. Даже имя написать тяжело. Теперь, когда я в доме совсем один, по ночам слышно какое-то постукивание, звук, который я бессознательно слышал, наверное, миллион раз — какая-нибудь дверь ходит в пазах из-за сквозняка, но теперь я, сам не знаю почему, боязливо выглядываю в темный коридор и думаю, а не Бет ли это. Как же странно и страшно — жить с призраком собственной жены.
Хотя, конечно, ее призрака тут нет. Просто вот такой мне попался странный фрукт в роге изобилия, который на меня вытряхнуло горе.
Как же тяжело жить. Я почти готов признать, что весь мой мир клонится к закату. Как часто я, бывало, с легкостью, с профессиональной отстраненностью выслушивал какого-нибудь беднягу, искореженного депрессией — болезнью, истоки которой могли крыться в точно такой же беде, что постигла меня.
Я чувствую себя настолько опустошенным, что ищу поддержки в любом проявлении силы духа, душевного здоровья. Я смотрел, как вешали Саддама Хусейна, «президента Ирака», как он продолжал себя называть, и искал в его лице следы боли и страдания. Но он был разве что немного растерян и казался сильным, даже умиротворенным. С каким же презрением он смотрел на своих захватчиков, даже когда те смеялись над ним. Наверное, не верил, что у них хватит духу его прикончить. Поставить точку в его истории. Или, быть может, он думал, что у него самого хватит духу поставить эту точку — и размашисто расписаться. Много месяцев назад, когда его только вытащили из укрытия, он был весь какой-то растерянный, грязный. Во время судебных заседаний он всегда появлялся в безупречно чистом костюме. Кто же его стирал, сушил, гладил? Какая горничная? И как его история видится другу, стороннику, земляку? Когда он шел на смерть, я завидовал его явному спокойствию. К Саддаму не проявили милосердия, и сам он никогда не проявлял милосердия к врагам. Он был спокоен.
Это правда, что последние десять лет, целое десятилетие, Бет прожила отдельно от меня, в старой комнате для прислуги, на верхнем этаже. Я сижу в нашей старой спальне — старой во многих смыслах этого слова: тут мы двадцать лет спали вместе, тут давно не делали ремонт, тут мы спали раньше и т. д., — как сидел уже много раз (сколько там ночей в десяти годах? 3650 ночей), а ее больше надо мной нет, не слышно ее шагов, не слышно скрипа кровати. Везде тишина и спокойствие, за исключением этого легкого постукивания, как будто бы она не умерла, а закрылась в шкафу и теперь хочет выбраться. В маленькой комнатке наверху стоит ее аккуратно заправленная кровать — с того самого последнего утра, — и я не смог до нее даже дотронуться. Ее книжки о розах так и лежат на подоконнике (когда мы спали в одной постели, с ее стороны всегда лежали книги о разведении роз, с моей — книги по истории Ирландии), их подпирают две резные гавайские подставки для книг в виде двух беззастенчивых девиц. У кровати, на лакированном китайском столике, который достался ей от двоюродной бабки, стоит телефон. Ее двоюродная бабка умерла от Альцгеймера, столик же она давно, еще когда была в самом расцвете сил, выиграла в карты, и Бет была очень взволнована и растрогана, когда получила его. Ее белье лежит в ящиках комода, зимние и летние платья висят в шкафу, там же стоят ее туфли, в том числе и те шпильки для торжественных случаев, она их надевала много лет назад, когда еще было куда в них выйти; я считал, что они ей не идут, но у меня не хватало бестактности сказать ей об этом, такого греха за мной не водится. Но у меня перед глазами стоит не та женщина, которая, задыхаясь, упала в коридоре, когда у нее отказало одно легкое, и от последнего крика которой я взлетел вверх по лестнице, нет, меня преследует та юная девушка, в которую я влюбился. Та идеальная, желанная, строгая красавица, которая пошла против отцовской воли, решив выйти замуж за нищего студента, изучавшего неизвестную и неперспективную психиатрию в английской больнице, которого она повстречала в Скарборо на каникулах. Случайность — в основе всего.