Стайка бывших девочек. Я прошептала молитву, чтобы поторопить их души на небо. Мне казалось, что они карабкались туда уж слишком медленно.
Думаю, сейчас они все уже умерли, ну или почти все. Больше я к ним не ходила. Пожарная машина пришла через полчаса. Я это запомнила, потому что так сказал кто-то из докторов.
Места вроде этого не похожи на весь остальной мир, тут нет ничего, за что мы этот мир ценим. Здесь лежат сестры, матери, бабки и старые девы, всеми позабытые.
Город живых людей совсем недалеко, засыпает и просыпается, засыпает и просыпается, уложив своих забытых женщин здесь, долгими рядами. Полчаса. Пожар привел меня к ним. Всего раз.
Которые кормят их, не любят их.
— Вам это нужно? — говорит Джон Кейн мне в ухо.
— Что?
Что-то лежало у него на ладони. Половинка скорлупы от птичьего яйца, голубого, что вены на его лице.
— Да, благодарю, — сказала я.
Давным-давно я подобрала его в саду. Оно лежало себе на подоконнике, и до этого он ни разу не обратил на него внимания. А оно там лежало, голубое, совершенное, вечно юное. И такое старое. Много-много поколений птиц тому назад.
— Наверное, оно малиновки, — сказал он.
— Наверное, — ответила я.
— Или жаворонка.
— Да.
— Ладно, положу назад, — сказал он, снова сглотнув так, будто бы язык костенел у него до самого корня, и горло его на мгновение вздулось.
— Не знаю даже, откуда берется эта пыль, — сказал он. — Подметаю каждый день, а пыли не убывает, и, богом клянусь, это такая древняя пыль. Не новая пыль, никогда тут нет новой пыли.
— Не новая, — сказала я. — Не новая. Простите меня.
На секунду он распрямился и взглянул на меня.
— Как вас зовут? — спросил он.
— Не знаю, — сказала я, внезапно перепугавшись. Я знаю его многие десятилетия. Почему же он спрашивает сейчас?
— Вы своего собственного имени не знаете?
— Знаю. Только забыла.
— Отчего у вас голос такой испуганный?
— Не знаю.
— Ну и ладно, — сказал он и, аккуратно собрав пыль в совок, пошел к двери. — Я все равно знаю, как вас зовут.
Я заплакала, но не как плачут дети, а как может плакать такая старуха, как я, — медленными, незаметными слезами, которых никто не увидит и никто не утрет.
* * *
Отец и опомниться не успел, как мы попали в гражданскую войну.
Я пишу это, чтобы осушить слезы. Вонзаю слова в бумагу ручкой, будто бы пришпиливаю к ней самое себя.
До гражданской войны была еще одна — против того, чтобы страной управляла Англия, но тогда в Слайго не сильно воевали.
Сейчас я пишу это и цитирую Джека, брата моего мужа, или по меньшей мере слышу его голос в этих фразах. Умолкший голос Джека. Бесстрастный. Джек, как и моя мать, был мастер говорить бесстрастно, хоть сам и бесстрастным не был. И этот же Джек потом нацепил английскую униформу и сражался против Гитлера на той, следующей войне, чуть не написала — на настоящей. Еще он был братом Энуса Макналти.
Три брата, Джек, Том и Энус. Да-да.
На западе Ирландии, кстати, его имя тянут, произносят будто через «а», Ан-нус. А в Корке, боюсь, говорят совсем кратко, и тогда его имя звучит ну совсем как «задница».
Но на гражданской войне Слайго воевал уж точно, воевали по всем западному побережью, с яростным рвением. Фристейтеры[7] приняли договор с Англией. Так называемые ополченцы взвились против него, что твои кони впотьмах на сломанном мосту. Ведь про север страны в нем ничего сказано не было, и им казалось, что договор узаконил безголовую Ирландию, тело, обрубленное по плечи. Вся эта толпа на севере во главе с Карсоном цепляла их к Англии.
Джек, что меня всегда удивляло, превыше всего гордился тем, что он доводился Карсону кузеном. Но это так, к слову.
В те времена в Ирландии было много ненависти. Мне было четырнадцать — девчонка, которая пытается проклюнуться во взрослый мир. А вокруг — чад ненависти.
Милый отец Гонт. Наверное, я могу так сказать. Никогда еще столь честный и искренний человек не причинял таких страданий ни одной девице. Ведь я ни на минуту не сомневаюсь в том, что побуждения его были самыми добрыми. Однако же, как говорят в деревне, он меня «поприжал». А еще раньше — «поприжал» моего отца.
Я написала тут, что он был маленький человечек, имея в виду, что росту он был вровень со мной. Неугомонный, сухой и опрятный, вечно в черных одеждах, волосы острижены коротко, как у арестанта. Один вопрос перебивает мои мысли: что значили слова доктора Грена, когда он сказал, что ему придется снова мной заняться? Чтобы я могла выйти на волю. Где она, эта воля? Он сказал, что должен расспросить меня. Сказал ведь? Уверена, так он и сказал, хотя я только сейчас его услышала, когда его уже давно тут нет.