Путята не взвидел света, коршуном налетел на кнехтов, одному секирой снес с плеч голову, другому отхватил руку вместе с железным наручием. Олфер вскочил на ноги, из плеча, разорванного крючьями, била кровь, то нещадно матерясь, то призывая на помощь господа, он опять замахал секирой.
Ждан рогатиной отбивался от наседавшего кнехта. Немец, вытянув перед собой алебарду, силился дотянуться пикой, подступая то с одной, то с другой стороны, и каждый раз натыкался то лицом, то грудью на острие рогатины. Изловчившись, немец ударил древком о древко. Ждан выронил рогатину. Кнехт откинулся назад, целясь Ждану в грудь. Вперед метнулся Путята, — Ждан увидел его широкую, обтянутую кольчугой спину. Путята взмахнул секирой, лязгнуло железо, хрустнули кости, солдат, роняя алебарду, рухнул на каменные плиты.
В воротах кипела свалка. Кнехты, не выдержав напора, кинулись к башням. Замковый двор заполнился ратными. Ждан увидел Митяйку Козла. У Митяйки колпак сбился набок, в руках был топор, он подскочил к Ждану, сияя глазами, выкрикнул что-то. Сверху из башни бухнула аркебуза, у ног Ждана звякнула в камни пущенная из самострела стрела. А ратные уже тащили охапки хвороста и облитую смолой паклю — огнем выкуривать из башен защитников замка.
Паклю и хворост псковичи припасли заранее, по опыту знали — мейстеровы солдаты в полон легко не сдаются.
Три дня опустошала псковская рать прибрежье озера. В отместку за Островье и Прилучье сожгли десять деревень и сел. Конная рать доходила едва не до самого Юрьева. Рыцаря Генриха фон Эмбаха, взятого в полон в замке Нового Городка, отпустили за выкуп. Выкуп привез родной брат рыцаря. Отпустили также почти половину других полонянников, тех, за кого гроссмейстер и епископ дали выкуп.
Возвращались псковичи обратно тем же путем, каким шли в поход. Пешая рать плыла по озеру. В шнеях и ладьях, захваченных на спископовых рыболовнях, везли добычу и полонянников. Перед тем, как пуститься в путь, вышибли днища в бочках с пивом в замковых погребах и угостились, сколько приняла душа. До этого же и в голову никому не приходило пить хмельное. За пьянство в походе посадники ратных не жаловали, с виновными расправлялись круто.
День был ясный. Ветер едва надувал паруса и нехотя вздымал на озере серо-голубые волны. Плыли медленно, пивной хмель туманил головы, и хоть при таком ветре и недалеко уплывешь, — браться за весла было лень.
Ждан сидел на носу, смотрел на острокрылых чаек, чертивших над волнами круги. Рядом примостился Митяйка Козел. Сидел он, понуро свесив голову, лицо скучное. Ждан хлопнул Козла по плечу:
— Чего, Митяйка, закручинился?
Митяйка поднял на Ждана глаза, — за те дни, пока были в походе, привязался к Ждану и не отходил от него ни на шаг, веселый, скорый на выдумки, Козел не походил ничем на тугодумного попова ученика.
В ответ Козел вздохнул. Ждан по глазам Митяйкиным догадался, о чем тот думает: страшится, как придется за самовольство держать ответ перед попом Миной. На немецких латников Митяйка без доспехов с топором кидался, со смертью с глаза на глаз встречался — и ничего, а попа Мины боится.
На корме насада сидел дед Неустройко, налаживал гусли. Наладил, слабым голосом затянул бывальщину о красном солнышке, князе Владимире, и семи богатырях. Когда-то был Неустройко гусляром-скоморохом, славным в псковской земле. Уже лет десять не играл он песен, когда же услышал, что псковская рать собирается в поход — отплатить немцам за обиды и разорения Островья и Прилучья, вспомнил старину, увязался за ратными: «Возьмите с собою, я вас песней потешу».
Давно пошел Неустройке девятый десяток лет жизни, и не то песни ему было играть и в поход ходить — душа в теле едва держалась. Ратные поглядели на старика, кое-кто помнил рассказы отцов, как лет полсотни назад потешал их Неустройко в походах, махнули рукой: «Ладно, дедко, плыви».
С тех пор как Ждан пришел в Псков, за гусли ни разу он не брался. Свои гусли отдал корчмарю, когда становился в послушники на подворье к попу Мине. Услышав сейчас перебор струн, насторожился, точно ратный конь, заслышавший трубу. Струны не звенели, а дребезжали вразлад, пальцы у Неустройки от старости не сгибались, и захватить струну было ему трудно. Ждан грустно усмехнулся: «Эх, дедко, отыграли свое».