В большой костер кинули еще охапку хвороста. Пламя взвилось, далеко осветив луг. От огня венки на головах девок горели золотом. Рукава рубах летали как мотыльки. Старики и бабы хлопали в ладони, притоптывали, вот, кажется, — все, что есть на лугу, от мала до велика, кинется в пляс. Ждан отошел в сторону, присел на землю, от чужого веселья стало грустно. Одежда на нем не такая, как у людей, не то кафтан, не то ряска, скинуть бы с плеч монастырский, пропахший темьяном и воском, кафтанишек, замешаться среди парней, кружиться бы вот так же между лукавоглазых девок под свист дуд и густой перебор струн.
Ждан вздохнул. Иное ему суждено, не о плясах думать, а богу служить. Год-два пройдет, пошлет его игумен Дионисий к владыке епископу, отрежет у него епископ клок волос, пострижет в евангельский чин, нарекут ему новое имя, и станет Ждан иноком черноризцем, за чужие грехи молельщиком. Захарий говорит: только монахам и открыта в рай дороженька. Мирских людей, какие помрут, черти прямо в пекло крючьями волокут. А какие муки тем назначены, какие с дудами, гудками да гуслями ходят и песни поют, и играми народ потешают, подумаешь — в голове мутится и волосы дыбом поднимаются. Кому в котлах смоляных кипеть, кому в печи огненной гореть и не сгорать и мучиться так довеку. Глядеть на скоморошьи позорища тоже грех большой, и смоляного котла мирянам, как ни вертись, не миновать. Свой же грех он успеет замолить, когда станет иноком.
Ждан подумал, что, пожалуй, монахи скоро в обители проснутся становиться ко всенощной службе, поднялся идти.
Скоморохи, оставив дуды и гудки, сели со стариками поближе к жбанам с пивом. Было уже, должно быть, поздно. Толпа на лугу поредела. Багровели головешками потухавшие костры. Над посветлевшим лугом из-за бора червонным щитом всходила луна. На обочине луга Ждан увидел женщин. Они мочили росою ладони и, обратив к луне лица, терли щеки. Одна из них крикнула Ждану:
— Паренек, иди к нам умываться росой.
Инок Захарий постоянно поучал Ждана бежать от прелести женской: «От жены начало греху и тою все умираем. В огонь и в жену впасть равно есть. Бежи от красоты женския невозвратно, яко Ной от потопа, яко Лот от Содома и Гоморры. Не гляди на жену многоохотну и на девицу краснолику — не впадешь нагло в грех».
Ждан отвел глаза в сторону, сотворил молитву, как поучал Захарий, миновал женок, точно не слышал зазыванья. Под каждым кустом парами сидели девки и парни. Ждан видел в лунном тумане их, сидевших близко, казалось, слившихся в одно. Парни целовали девок, и те шептали и смеялись. Так было у каждого куста, и Ждану казалось — не парни и девки, а кто-то один счастливый шепчет бесстыдное и смеется тихим смехом. От девичьего шепота и смеха у Ждана горела голова и в висках тяжело билась кровь. Он думал о том, что никогда ему не изведать прелести женской, сладкой и греховной, влекущей к погибели человеческую душу. И от этих мыслей ложилась на сердце несказанная грусть.
Опустив голову, Ждан шагал к знакомой тропке. Луна уже стояла в полнеба…
Наперерез Ждану брел по лугу человек, и черная тень двигалась за ним по залитой лунным светом траве. Ждан узнал старика, того, что из кусков дерева добывал купальский огонь. Дед был без колпака, белая рубаха на нем висела до колен, в хмелю он потерял опояску. Старик придержал Ждана за полу кафтана, вытянул руку, тыча пальцем на черневшие кусты, постоял, прислушиваясь к шепоту девок и парней.
— Чуешь? — усмехнулся, показывая месяцу крепкие зубы. Лицо у старика было доброе, и он теперь не походил на лешака. Тихо, будто боясь вспугнуть тех, что миловались у кустов, выговорил: — Эх, Купало, Купало! Девичьего стыда погубитель! Не одна касатушка в сю ночь венок на лугу оставит.
Ждан шагал по лугу, смех и шепот в кустах казались ему теперь еще более сладкими и бесстыдными и он готов был заткнуть себе уши, чтобы только ничего не слышать. Он гнал от себя греховные мысли и думал о том, что когда его постригут в монахи, он будет подвижником еще более суровым, чем сам игумен Дионисий. Он никогда не подымет глаза на девку или женку.