Вот и пришло то время. Разоряет великокняжеская рать новгородские земли, засекла дороги, и город вот обложит. Не поклонится и тогда князю Ивану Великий Новгород, еще заплатит Москва своей кровью за Коростынь, за Шелонь, за Микулу Маркича. Мал еще совсем Славушка, войдет в года, отомстит за отца. Вырастит его в вечной ненависти к Москве.
Сзади Ефимия Митриевна тянет за рукав, шепчет: «Ворочайся, лебедушка, ко двору. Передохни, извелась ведь…»
Вышли из храма. У ворот ждет хозяйку холоп с возком. Ефимия Митриевна села с Незлобой в возок, велела холопу везти хозяйку ко двору. Полетели мимо глухие заметы, избы, церкви. Незлоба ничего не видела, в глазах мертвое лицо Микулы Маркича. Ефимия Митриевна, склонившись, утешала: «Все в господней воле и живот и смерть. Поплачь, повопи, то для людей, а кручине сердца не передавай».
Близ дворища густо стояли люди: купцы, мужики, боярские молодцы. Возница, покрикивая, стал продираться с возком сквозь толпу. Люди перед возком расступались. Скоро однако стало — не пробиться, люди стояли тесно, кричали, поднимали кулаки. Ефимия Митриевна спросила у мужиков, теснившихся перед возком, чего шум. Мужики молчали, хмуро смотрели на боярынь. Из толпы вывернулся человек в островерхой скуфье и темном кафтанце, по виду, должно быть, пономарь или дьякон, стал торопливо рассказывать:
— Сей ночью неведомо кто пушки железом забил. Было пушек пятьдесят. Тысяцкий с посадниками доведались — забил пушки кузнец Обакум с товарищами, а научили их такому переветники Упадыш и Жданко. Обакума молодцы в реку кинули, а Упадыша и Жданку велели посадники казнить смертью. Люди собрались глядеть, как переветникам головы ссекут…
Мужик-сермяжник кинул на говорившего взглядом исподлобья:
— Ты, дьякон, и есть переветник, а они за Русь стоят.
Дьякон на сермяжника и не глянул.
— А дружки их ладятся отбить переветников у приставов. Того и крик.
Незлоба вскочила на сиденье, увидела близко приставов и боярских молодцов, они бердышами и палицами теснили напиравших со всех сторон мужиков. В кругу стояло двое без шапок, у одного голова с густой проседью, другой, ладный, русоволосый, лицо чистое, смотрел куда-то поверх колпаков и бердышей. Узнала скоморохов, пели на святках в хоромах. Так вот они переветники, те, что хотят предать Великий Новгород Москве.
Мужики напирали дружно, хватали приставов за кафтаны, у двоих вырвали бердыши, вопили сотнями глоток:
— Отпустите Ждана!
— Обоих отпустите!
— Не то и вам без головы быть!
Незлоба вскинула руку, гнев и ненависть подкатили к сердцу, стояла на сиденьи возка, высокая, в темной вдовьей однорядке, жгла мужиков глазами:
— Люди новгородские…
Слышала свой голос звонкий и как будто бы чужой:
— Мужа моего Микулу Маркича князь Иван казнил смертью…
Встретилась взглядом с глазами русоволосого. Видела, как приоткрылись под усами губы, в светлых глазах знакомое что-то. Послышалось или в самом деле приглушенно выкрикнул:
— Незлобушка…
Опустила веки, увидела луг у Горбатой могилы, купальские огни, услышала жаркий шепот голоусого паренька в монастырском кафтанце… и имя его Ждан… Иванушко… Прижала к груди руки, сердце, показалось, разобьется, закинула назад голову, и уже не купальские огни и ласковый паренек перед глазами, а Микула Маркич, гордый боярин, муж любимый в колоде с шелковым платом вокруг шеи.
Сотни голов повернулись к боярыне, ждали, и мужики уж не напирали на приставов. Незлоба повела вокруг взглядом, на притихших людей, и те, кто стояли впереди, опустили глаза. Незлоба заговорила, и голос ее был слышен всем, кто стоял на площади:
— Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород на плахе голову сложил, крови и жизни своей не щадил, а вы переветников щадите.
Тихо стало на дворище и в тишине чей-то густой голос раздельно выговорил:
— Правду вдова молвит! Кровь за кровь!
Прибежал пушкарь Охромей, сказал, что ночью забили железом пятьдесят готовых пушек. Василий Онаньич в ярости разорвал ворот на шитой рубахе. Вместе с тысяцким поскакали к пушечному двору.
Во дворе толпился народ: пушкари, мужики, боярские молодцы, пришли тащить пушки, на вал ставить в башни.