Разумеется, ШИЗО не курорт. Даже общая камера не отапливается, но оба ее окна застеклены, а через дверь, верх которой — решетка без стекол, проникает немного тепла из коридора, где топится печь дежурной комнаты. Кроме того, в общей — вагонные нары и, забившись под потолок, провинившиеся хоть и мучительно зябнут, но не замерзают. Нары — голые горбыли, меж которыми щели пальца в полтора-два. А чтобы «воспитание» было более доходчивым, штрафным дают 400 граммов хлеба, два черпака жидкой баланды в день и гоняют на самую тяжелую работу — в песчаный или гравийный карьер. Зимой это невесело, но все же это рай в сравнении с холодной!
За мной захлопнулась дверь. Загремел засов, зазвенели ключи, брякнул замок. Я огляделась. Было не очень темно, а когда глаза привыкли, то даже почти светло. Сверху, из пятого барака, сквозь маленькое горизонтальное окошко с толстыми железными прутьями без стекол проникал свет. К сожалению, проникал и снег. Узкая комнатушка была припорошена снегом. В углу лежал сугроб. На мне были ватные брюки и валенки, но выше пояса — изорванная, окровавленная рубаха. И голая голова— рассеченная, окровавленная. Кровь текла горячая, но сразу застывала, образуя корку. Я сделала несколько шагов и привалилась к стене. Холод стены обжег спину. Я отшатнулась, ноги меня не удержали, и я опустилась в снег.
Все ныло, мозжило, болело на все лады, но больше всего — левая рука. Пальцы и вся кисть опухли, и рука стала тяжелой, будто налитой расплавленным свинцом. В голове, казалось, грохотал трактор.
И все же холод перекрыл все остальное, и мне стало ясно, что надо превозмочь боль, головокружение и тошноту и двигаться, двигаться, двигаться…
«Правосудие»: что можно и чего нельзя
Опять раздался скрип, звон и грохот отпираемой двери.
— Керсновская — в дежурку!
Минуту тому назад мне казалось, что боль и холод наконец сломили меня, но тут… Я не знаю, откуда у человека берутся силы, когда вроде бы все резервы исчерпаны. Если борешься за свою жизнь — это инстинкт самосохранения; если надо смело глянуть в лицо смерти — это гордость. Здесь было что-то иное, но что? На это могли бы ответить, пожалуй, только индийские йоги или тот индеец, который, даже привязанный к столбу пыток, поет «Песнь Смерти»!
В дежурку я вошла твердым шагом с высоко поднятой головой, но вместо Полетаева там встретил меня другой офицер. Он смерил меня взглядом и буркнул, указывая на лист бумаги на столе:
— Пиши объяснение!
— Я уже сказала: объясняться буду только перед начальником, лейтенантом Амосовым.
— Я его заместитель лейтенат Путинцев.
— Я вас не знаю.
Он уставился на меня колючим взглядом. Молчание затянулось.
— А что это врач Авраменко со своими сестрами из-за тебя забегали? — вдруг спросил он.
— Врач Авраменко знает, что меня в ШИЗО сажать не за что. Кроме того, она знает, что без санкции врача никто не имеет права сажать человека в ШИЗО. Особенно человека, еще не оправившегося после производственной травмы. Она и на работу меня выписала по моему желанию: я должна была еще лечиться.
— А мы не верим заключенному-врачу! Завтра здесь будет вольный врач из первого лаготделения.
— Тем лучше! К моей жалобе начальнику Норильского комбината будет также приложена справка о нанесении побоев, подписанная вольнонаемным врачом.
Опять наступила пауза. Я прилагала нечеловеческие усилия, чтобы не дрожать, но не заикнулась о своей одежде.
Не дождавшись, он сам сказал:
— Одевайся и пойдешь в общую.
— Нет, не пойду! Останусь в холодной.
Он промолчал. Видно, его самого не устраивало, чтобы те несколько жучек, что сидели в общей, видели, до чего я изувечена.
Путинцев понимал, что администрация на сей раз влипла…
Вообще жизнь заключенного ломаного гроша не стоила. Их ставили в условия, в которых они не могли выжить.
Так было с офицерами из стран Прибалтики: их держали на Ламе, пока они почти все поголовно не поумирали. Умерли? Тем лучше!