Он вышел, но вскоре вернулся.
— Что-то нет никого, — сказал он вполголоса.
— Сходи покличь кого победнее! — посоветовала жена.
— Не то! Лучше, когда бы сами подошли…
Заметив мое недоумение, он усмехнулся и объяснил:
— Сегодня Пасха блаженных, то есть Красная Горка, как еще говорят. А у нас, у летгальцев, такой обычай: к столу должны садиться не меньше двенадцати человек. Тогда и Христос будет с нами.
Он еще раз усмехнулся и добавил:
— Зовут меня Климентий Петрус Кимм. Родом я из Латвии. В девятьсот пятом году за революцию боролся; в девятьсот седьмом за это сюда и попал… Работал. Своими руками избу срубил, хозяйством обзавелся, детей вырастил, на ноги поставил. Все было. А теперь сыновья… Бог знает, вернутся ли? Снохи, внуки… Нелегко без хозяйства жить! Но не жалуемся и свой обычай чтим: и в этот день за стол нас сядет двенадцать!
И с этими словами он вышел.
Вскоре он вернулся, приведя с собой двух растерянных парнишек-дроворубов. Как он объяснил, они сироты и ходят по дворам дрова колят.
Чинно, не торопясь все уселись на длинных скамьях вдоль стола. Хозяин каждому указал его место. Затем, взяв в руки толстую восковую свечу — из тех, что в старину называли венчальной, — засветил ее от лампадки, висевшей перед иконой (должна оговориться, что икона была явно католическая и изображала святую Цецилию с лилией в руках и с богатым ожерельем на шее), воткнул эту свечу в макитру[5], наполненную отборной пшеницей. Затем очень торжественно, стоя и опираясь руками о стол, сказал не то молитву, не то поучение, смысл которого был, если память мне не изменяет, следующий:
— Пшеница — это награда человеку за его труд, хлеб наш насущный, дарованный нам Богом; свеча — из воска, собранного безвестной труженицей-пчелой во славу Божию. А пламя свечи — символ того огненного языка, сошедшего с небес на учеников Христовых как благословение Господа нашего на жизнь праведную!
Затем он сел. Ни он, ни члены его семьи не крестились, садясь за стол. К какой вере принадлежал этот старый революционер, я не знаю. Но это была вера истинно христианская, потому что за пасхальный стол он усадил и глухонемого татарина, бродячего портного, который в этот день работал у него.
Прежде всего хозяйка подала на стол глиняные миски с медом, разведенным водой, и все стали крошить в это сусло тонкие белые сушки домашней выпечки и по двое черпать их из миски. Я оказалась в паре с хозяином; хозяйка и татарин, сидевшие на торцах стола, имели по миске.
Как давно я не пробовала ничего сладкого!
Из печи тянуло таким дивным ароматом жирной свинины, капусты, сала, жаренного с луком. Можно ли словами описать все эти ароматы! Хлеб, нарезанный толстыми краюхами, высился горкой возле меня. И это после стольких месяцев изнуряющего голода…
Но вот хозяйка ухватом извлекла из печи огромный чугун со щами и разлила их по глубоким мискам. Щи из свиной головы были до того наваристы, что можно было умереть от восторга, только понюхав их! Пока мы хлебали щи, хозяйка подала на деревянном блюде свинину, разделанную на куски, поставила на стол несколько солонок с солью и очищенные сырые луковицы. А краем глаза я уже видела огромный, глубокий противень, на котором шкворчала картошка, жаренная со свининой и луком.
Разве мог с этим сравниться нектар, которым питаются небожители?
Но увы! Этой амброзией мне не суждено было насладиться. На меня вдруг напала внезапная слабость: перед глазами все поплыло, голова закружилась… Неимоверным усилием я удержалась и не упала с лавки. Я слышала, как ложка упала на пол. Мне хотелось крикнуть: «Нет! Я хочу жареной картошки!» Но я поняла, что хочу спать и сейчас усну. Собрав последние силы, я заплетающимся языком пробормотала:
— Спасибо, не могу… Я хочу спать…
Кто помог мне выйти из-за стола? Кто отвел меня в горницу? Ничего не помню!
Проснулась, когда уже вечерело. Я лежала на полу, на войлочном коврике, и надо мной висели связки лука. Первое, что я почувствовала, это блаженное ощущение тепла; второе — запах лука
И тогда словно каленым железом обожгла меня мысль: я могла бы поесть отварной свинины и жареной картошки с луком, но уснула!