Теперь, перебирая недавние воспоминания, я ощущаю боль, потому что понимаю, что я был не таким красивым, не таким уверенным в себе и вовсе не таким счастливым, как мне казалось. Я тебя смешил, но тогда, конечно, были сладкие моменты — ты проводила языком по моим плохо выбритым щекам, мы ели руками, я придвигал твой стул так, чтобы ты была совсем рядом, мы прижимались друг к другу лицами, считая, что отбрасываем все условности, но, в сущности, ничего нового мы не придумывали, не было даже ничего экстравагантного — просто целовались на виду у всех, как моряки в кабаке, это было ни слишком шокирующим, ни слишком демонстративным, просто мы не скрывались, тем более что и руки наши участвовали во всем, они были везде, мы легко заводились, в бесстыдстве была особая соль, и я поддавался игре не меньше, чем ты, с той только разницей, что ты в два раза чаще, чем я, подливала себе в стакан. С тобой первая бутылка уходила с закусками, сразу же нужна была следующая — к основному блюду, и вот вам двадцатилетняя девчонка с пятью стаканами вина в крови, и тогда твоя молодость приникала ко мне еще ближе, твоя рука была неутомима, твой смех был слышен в другом конце зала. Когда же мы оказывались вдвоем на диванчике, то уж лучше бы мы каждые десять секунд опрокидывали по стаканчику. Но все считали виноватым меня. А я не то что забывал свой возраст, я его отбрасывал, как и все остальное, — так ведут себя те, кто на время отключается полностью, кто перестает думать. Улица казалась нам очень спокойным местом, мы были там как у себя дома, зима — это для других, улица нас спасала, мы не могли пойти к тебе из-за твоих родителей, да и ко мне тоже, по крайней мере не каждый вечер, мы были как два подростка, слишком поздно выпущенных из лицея, два подростка, гуляющих ночью. Жизнь не так проста, когда в любовь вовлечены и другие, ты была девчонкой, которая снова вернулась в детство, будя по ночам своих родителей, я же был мужчиной, к которому время от времени возвращается его бывшая жена, потому что она еще не излечилась, потому что еще не отошла от удара, потому что иногда жизнь заставляет страдать вплоть до болезни. И мы отдавались друг другу не дома, мы получали друг друга, как украденный с прилавка плод, да и что это было на самом деле — мы прижимались друг к другу, мы не могли оторваться друг от друга, наши руки были повсюду; так делают все, любая влюбленная пара, подчиняясь каждая своему ритму, но все же иногда мы шли дальше, занимаясь любовью там, где другие только проходят, мы занимались любовью или тем, что нам от нее доставалось. С какого возраста становится неприличным, шокирующим целоваться на улице? После какого предела в это уже нельзя играть? До какой границы у вас билет? Нет, все еще было возможным. Мы любили друг друга на глазах у редких прохожих, правда, у нас не было выбора, но правда и то, что после полуночи или часа ночи мы уже чувствовали, что история слишком затянулась. Улица любит только того, кто знает, куда идет. Иногда мы заходили в гостиницы, но гостиничный номер сразу же подчеркивал невозможность быть вдвоем, спать в гостинице в ста метрах от дома — это как жить в чужой шкуре, выпасть из собственной жизни, как будто тебя выгнали из дому, это значит плохо спать, встать, как в кино после сеанса, когда реальность возвращается, как с похмелья, когда медлишь выходить из зала, но приходится. Мы завтракали в ближайшем кафе, для официантов это был уже обед, а для нас плохо начавшийся день, мы готовились вернуться каждый к себе. Неловкость положения проявлялась во всей красе. И тогда я действительно все в себе ненавидел, и всю ту любовь, которая у меня еще оставалась, я ставил на тебя, как в игре, где можно потерять все.
В течение многих недель я следовал за тобой с вновь обретенной беззаботностью, подчинялся твоему ритму по ночам, это было как мираж вернувшейся молодости, я забыл сон, проводил с тобой все вечера, нарушал все дневные планы, только вот сегодня вечером я больше не могу, я больше не выношу себя самого, не выношу всем своим существом. Я больше не могу молодиться, не хочу больше молодости, а ты по-прежнему хочешь брать жизнь только с этой стороны, хочешь только отражаться во взглядах других, и когда я предлагаю пойти в более тихое место, ты спрашиваешь, не устал ли я. Но правда и в том, что если бы ты была благоразумна, ты была бы неинтересна, в этом и парадокс: то, что мне нравится в тебе, — это все то, что меня в тебе огорчает. Но на этот раз все кончено — я больше не буду сопровождать тебя в ночных походах, я больше не буду встречать рассвет на улице, высовываться из окна, чтобы бросить тебе ключ от решетки в пять часов утра, не буду уверять тебя ночью, что все хорошо, ничего страшного, гладить твои растрепавшиеся, пропитанные запахом табака волосы, ты больше не придешь свернуться калачиком в теплой постели, где я уже спал несколько часов. Твоя молодость мне причиняет боль, улыбкой перечеркивает все зеркала, в которых я отражаюсь, и она растрачивает свое золото в легкой атмосфере ночных заведений. Но моя рука больше не будет вытаскивать тебя из опьянения, гладить твое личико — личико растерянного ребенка; твои взгляды привлекут менее нежные сердца, те, которыми полно твое окружение. В песне Сержа Гензбура есть очень прозрачный куплет: твои двадцать, мои сорок, песни длятся столько, сколько длятся слова. По правде говоря, я мучился, за пятнадцать минут очарования платил часами сомнения, неотступно думал о том, что потеряю тебя — уже потерял; это так, я был один со своими годами, а потом ты возвращалась, возвращалась после трехдневного молчания, извинялась, как провинившаяся девчонка, и мне достаточно было приоткрыть пошире твою кофточку, устремить туда взгляд, опустить руку в твои джинсы, и я ощущал тот жизненный сок, который смирял мое беспокойство, умиротворял все, и твой смех освобождал меня от черных мыслей. Но всегда наступает момент, когда любовь затухает. Мне не грустно, наоборот, я чувствую освобождение, мне не больно быть одному, улицы больше не смотрят на меня, не косятся недобрым взглядом, они меня больше не замечают, теперь вечерами улицы просто ведут меня домой.