…Вначале была тьма — сырая, тяжелая, плотная. С запахом прелых листьев. И он вцепился в нее тонкими белыми волосками, растерянно и немного испуганно. Растерянно, хотя и знал, что так должно вначале, но откуда взялось это знание — объяснить не мог. И многое пугало — кто он? для чего? зачем? И эта резкость, отчетливость, ясность ощущений, это внезапное ощущение бытия. Вот тебя не было, а вот — и ты есть. Словно вынырнул из омута, словно пробудился от долгого сна, но было ли что-нибудь «до»? Или то был сон безначальный? В нем смутно мелькали картины: он летел, парил, кружился, кувыркался в воздухе, несомый ветром, согреваемый движением, опьяненный полетом, — но воспоминания ли то, сновиденья или фантазии, он не знал. И потому лишь сильнее вжимался в залежную тьму, будто желая зарыться, слиться, стать с ней одним целым.
Он вжимался и ощущал, как увлажняются покровы, как проникает в него живительная сырость, как что-то набухает внутри и рвется наружу. Он не замечал времени, — часы ли проходили или недели, он вслушивался только в себя. Он не замечал времени, окружающих пространств, — ведь всё время и все пространства мира были заключены сейчас в нем, и имело значение только, как дышит, как делится, растет и упорно пробивается сквозь оболочку зеленый росток. В нем заключалась его нынешняя и будущая вселенная, и она расширялась и росла с ним.
И он пробился, и уже вгрызался в тяжелую прелую тьму, погружаясь и оплетая ее недра щупальцами-корешками, ветвясь и жадно всасывая солоноватые соки земли. Он торопился укорениться в ней, закрепиться, приобрести точку опоры, чтобы мир не переворачивался с каждым порывом ветра. Он хотел надежности, основательности, устойчивости, — хотел иметь под собой почву, и он закапывался в ее пучину слой за слоем. Там было темно, тепло, безопасно, но душно, и потому он знал — ему надо и вверх, к бесплотному и легкому — к воздуху. И он рос, и ввысь, и вниз, — сходя во мрак и восходя к небу.
А в один прекрасный день на его худощавом стебельке вылупился листок-первенец, и он впервые ощутил свет. Он его не видел, ибо не имел чем видеть, но буквально осязал его — каждой прожилкой листа, каждой клеточкой. Он ощущал, как барабанят по зеленой кожице разноцветные корпускулы — синие, красные, желтые, — неся тепло и радость, щекоча и будоража, заставляя рваться вверх — туда, к неведомому, но несомненно существующему их источнику. Откуда-то же он исходит — свет! Что-то же там должно быть — изливающее это многоцветье, дарующее жизнь, благое! И виделось ему, захмелевшему от солнца, вселенское светозарное Древо, подпирающее свод небесный, соединяющее мир дольний и горний, осеняя земное — неземным. И распускались на Древе цветы невиданные, пламенеющие, самоцветные, и сыпали с космической выси семенами света — синими, красными, желтыми, — что радужным метеорным потоком лились на его зеленую макушку.
И от потока этой нисходящей благодати пробуждались новые силы: во всю задышали устьица, глотая кисловатый воздух, зашевелились, запульсировали клеточки, словно включился неведомый механизм, быстрее побежали соки по сосудам, и сами соки стали вдруг мучнисто-сладковатыми и насыщенными, пьяня и веселя, просветляя ту плодородную тьму, из которой взрос.
И он рос, и по дням, и по ночам, и в дождь, и в вёдро, расправляя ветви и обрастая корой-кожицей. А как-то уловил листвой необычные колыхания воздуха — голоса человеческие:
— Глянь, Насть, тополёк, кажись, растет.
— Ой, откуда он здесь?
— Ветром, видать, с рощи занесло. Это дело нехитрое, они быстро прорастают.
— Какой зелененький еще весь, свеженький, — и он ощутил чье-то теплое ласковое дыхание. — Прям как наш Колька.