Несмотря на свою известность, Оливер с Кассиди очень ценили свою частную жизнь и то время, что проводили наедине. Хотя, надо признаться, время это было наполнено не бесконечной любовью, а бесконечной грызней. Они ссорились не из-за денег и не оттого, что ревновали друг друга к славе, — просто работа обоих требовала очень большого напряжения, которое искало выхода. И малейшие неурядицы выводили их из себя. Хлопали двери. Летали вазы. Любой, кто мог бы их подслушать, только головой бы покачал: ну вот, разумеется, этот невероятный брак наконец-то распался.
Но он не распадался. Раздражение кипело и пенилось. Оливер топал ногами. Кассиди яростно барабанила на фортепьяно. И в конце концов оба разражались смехом. Однако их кухарка не выдержала ежедневных баталий и уволилась. Найти ей замену они так и не смогли. Поэтому питались они готовыми обедами, принесенными из ресторана. Специалисты-диетологи падали в обморок, но Оливер по-прежнему легко брал препятствия, а Кассиди пела звонче птиц.
Однажды вечером Мона зашла к ним во время особенно ожесточенной грызни, чтобы сообщить Оливеру, что у серого воспалилась связка. И застыла, ошеломленная, с разинутым ртом, слушая весь этот крик и шум.
— Ну что вы стали, черт возьми? — рявкнул на нее Оливер. — Приготовили бы ужин, черт побери!
— Иди к черту! — завопила Кассиди. — Что она тебе, кухарка?
— А что она, яичницу пожарить не может, к такой-то матери?
И Мона пожарила яичницу. На троих, по просьбе хозяев. И поужинала с ними на кухне. Постепенно Оливер начал улыбаться и наконец расхохотался.
И как-то так само собой вышло, что Мона время от времени стала готовить для них. А они сидели за столом, зевали, потягивались — и постепенно обнаруживали, что ссориться-то и не из-за чего. Морщинистое крестьянское лицо Моны, ее неистребимый валлийский акцент, неотделимый от нее запах конюшни — все это как-то смягчало насквозь искусственную и продуманную жизнь хозяев и вносило в нее покой, сохранявшийся до того времени, когда наступала пора ложиться спать.
А Моне они представлялись норовистыми лошадьми, которых нужно успокоить. Их слава во внешнем мире значила для нее все меньше и меньше — это были просто Оливер и Кассиди, все равно что ее семья. А сами Оливер и Кассиди, в свою очередь, уже не могли представить себе жизни без Моны. И так их жизнь вошла в накатанную колею, которая вполне устраивала всех троих.
Джоанн и Перегрин Вайн решили не заводить детей. Среди сложных и разнообразных мотивов, побудивших Джоанн принять такое решение, не последним было мелочное желание лишить Мону счастья сделаться бабушкой. К тому же и не придется объяснять, кто такая Мона, любопытному и болтливому потомству.
Перегрин не любил детей — ни грудничков, ни малышей, ни школьников, ни подростков. Перегрин слышал, что мальчики часто грубят отцам — и это вызывало у него дрожь. Перегрин не понимал, как могут люди навешивать на себя все эти проблемы: болезни, плата за учебу, наркотики, секс… Перегрин любил тишину, культурный отдых и деньги.
Исполненный тщеславия, Перегрин иногда ухитрялся неделями не вспоминать об истинном происхождении своей миловидной жены. Джоанн выдумала себе каких-то благородных предков и сумела убедить себя, что они действительно существовали.
И каждый из этих пяти людей — Перегрин, Джоанн, Оливер, Кассиди и Мона Уоткинс — прожил целое лето в покое и довольстве. Каждый из них по-своему преуспевал. Оливер коллекционировал розетки чемпионов и охапки кубков. Новый альбом Кассиди снова оказался платиновым. Мона, лучась гордостью за своих лошадей, раскошелилась на новые шины для велосипеда. Гнедым, крупным серым и вертким рыжим действительно можно было гордиться.
Аукционы Перегрина становились настоящими событиями — на них обращали внимание даже «Сотби» и «Кристи». Джоанн, высокая и в самом деле сногсшибательная в своих бальных платьях (взятых напрокат), украшала собой страницы толстых глянцевых журналов.
Мона, бесхитростно гордившаяся дочерью, вырезала многочисленные иллюстрации и складывала в коробку вместе с газетными статьями, посвященными серебряному голосу Кассиди и победам Оливера.