Пока я наблюдал за нею, мною овладели два сильных чувства. Во-первых, нездоровая зависть к этому счастливому существу, которое может позволить себе созерцать закаты, а не растрачивать впустую время в обмен на засаленную пачку купюр. До чего же прав был этот бездельник Жозеф де Местр, утверждая, что лишь у тех, кто имеет ренту и свободен от убогого труда, есть время для духовных забот и возможность взвешенно судить о делах республики. Мы же, все остальные, – злобное дерьмо, лучшие представители которого способны стать опасными преступниками (примеры, когда ничтожества дорывались до власти: Наполеон, Дуррути, Гиммлер).
Вторым чувством, испытанным мною в тот вечер, я, сколь это ни парадоксально, отчасти обязан Достоевскому. Я – один из немногих живых, кто может сказать, что прочитал от корки до корки “Братьев Карамазовых”, а огромное самопожертвование это совершил с единственной целью: иметь право с полным знанием дела заявить, что старик Федор Михайлович – зануда, от которого надо держаться подальше. Но Достоевский еще и автор скромной истории под названием “Белые ночи”, которая мне не просто понравилась, но подействовала необычайно. В этой повести есть женщина, которая гуляет в одиночестве, и герой влюбляется в нее без памяти. С тех пор, как я прочитал эту повесть, а прочитал я ее, когда был еще очень впечатлительным, женщины, гуляющие в одиночестве, сражают меня наповал. Росана, сидевшая на скамейке и глядевшая, как закат очерчивает границы угасающего дня, разбудила во мне совершенно не поддающееся рассудку чувство очарования. Будь я генералом или министром и владей государственными секретами, все эти секреты до последнего можно было бы у меня выведать, подсунув шпионку, которая умела бы сидеть на скамейке в парке и думать. Ей даже не обязательно быть красивой, просто не уродиной. Я кому-то рассказал это, и меня заподозрили во влюбчивости. Огромное заблуждение. Дело в том, что почти невозможно сегодня встретить женщину (или мужчину), которые бы просто о чем-то думали. Ни на парковой скамейке, ни под дулом пистолета.
Росана не спешила. Дождалась, когда небо стало фиолетовым, и я подумал: как ее семья позволяет ей так рисковать – гулять в Ретиро чуть ли не до ночи. Правда, в парке было еще много народу, но розарий уже почти опустел. Когда она поднялась со скамейки и пошла, я прикинул и, прежде чем она вышла из розария, отбежал к аллее, по которой она неминуемо должна была пройти, направляясь к дому. Выбрал скамейку и сел.
Я смотрел, как она приближалась не спеша, о чем-то думая. Я рассчитывал, что она меня заметит, но, когда она чуть было не прошла мимо, мне пришлось окликнуть ее:
– Росана.
Она остановилась и обернулась. Не сразу узнала.
– Что ты тут делаешь?
– Я тут каждый вечер гуляю, – ответил я. – А ты что делаешь?
– Ничего.
– Может, присядешь? – предложил я безо всяких. – Здесь хорошо.
– Моя мать говорит, что не следует слушать незнакомых. Я думаю, это относится и к безработным, которые продают носовые платки у светофоров, и к полицейским, которые носят красивые галстуки.
– А ты всегда слушаешь мать?
Росана подошла поближе, всего на несколько шагов, но вполне достаточно, чтобы меня охватило невыносимое желание накинуться на нее и искусать ей плечи. И словно того было мало, – а было вполне достаточно, чтобы превратиться в пускающее слюни животное, – я понял, что на ней нет лифчика. У нее были две прелестные штучки, легкие, как птицы.
– Нет, – сказала она.
– Ну так?
Росана отвела глаза.
– Тебя правда зовут Хавьер?
– Да.
– Мне нравится это имя. И ты правда полицейский?
– Да.
Девочка снова посмотрела на меня. Ее зрачки блестели.
– Ты уже арестовал Борху? – спросила она.
– Нет еще. Сначала надо проверить.
– Я думала, ты мне соврешь. Борха звонил мне сегодня. Сидит себе преспокойненько дома.
– Ты очень сообразительная девочка. Но если будешь и дальше стоять, то вырастешь еще больше и уже не будешь девочкой, а может, не будешь и сообразительной.
Она отступила на шаг. Небо темнело.
– Очень поздно. Я не могу задерживаться.
– У Лусии готов ужин.
– Запоминаешь имена.